Русская литература и семиотика ногтей
Владимир Мароши
Новосибирский государственный педагогический университет
Критика и семиотика. Вып. 1-2, 2000. С. 111-117.
Один человек жил в своем собственном ногте
А. Введенский
Анализируя фото одного из самых известных денди XX в., Р.
Барт семиотизировал весьма значимую деталь: "… от меня
Уорхол не скрывал ничего: я получаю возможность непосредственно
"читать" его руки, а punctumom является не его жест,
а немного отталкивающая фактура ногтей "лопаткой",
мягких и одновременно закругленных" (Барт, 1977. С.73).
Нет нужды рассуждать о соотношении индексального и иконического
в знаковости ногтей, поскольку предметом нашего очерка будет
не семиотика бытового поведения или моды, а смыслы, возникающие
вокруг этой небольшой "корпускулы" телесного целого
личности в словесном произведении и в литературном бытовом
поведении. В этой системе ногти - часть символической социальной
или личностной типологии персонажей, мифологии литературного
наследия, жанра или отдельного произведения, а также ролевой
структуры поведения писателя и его литературной позиции.
Является важным элементом облика цивилизованного европейского
человека Нового времени, ногти достаточно быстро стали одной
из непременных деталей "сатиры на щеголей" в русской
литературе XVIII в. Здесь ногти - один из объектов критики
светского ветреника с точки зрения неестественности и неразумности
его поведения, потребностей и внешности. Эти ногти мужчины-франта
вряд ли могут заинтересовать литературоведа.
Ситуация меняется 20-30-е года XIX в. в связи с влиянием
личности и литературного поведения А.С. Пушкина и с общеромантическим
увлечением асоциальным, "диким", природным или демоническим
миром. Пушкинские ногти/когти стали как многозначным средством
самовыражения (светское и несветское бытовое поведение, роль
беса и вампира, литературная позиция льва-аристократа), так
и важнейшим текстообразующим фактором в типологии героев прозы
XIX в. (русский денди, комический вариант зверя-аристократа
в "Графе Нулине" и вполне серьезный в "Скупом
рыцаре"). В то же время пушкинская образность является
как бы "суммой" общей литературной мифологии романтизма,
где чрезмерная "когтистость" свойственна демоническим
и инфернальным персонажам (вурдалак, мертвец, ведьма, бес,
гость из иного света в виде животного): "… там могилу
прохожего разрыли, / Видят, - труп румяный и свежий, - / Ногти
выросли, как вороньи когти…" (Пушкин, 1987:1. С.544);
"Крест на могиле зашатался, и тихо поднялся из нее высохший
мертвец. Борода до пояса, на пальцах когти длинные, еще длиннее
самих пальцев. И опять вышел мертвец, еще страшнее, еще выше
прежнего: весь зарос, борода по колено и еще длиннее костяные
когти. Еще диче закричал он. Поднялся третий мертвец. Казалось,
одни только кости поднялись высоко над землей. Борода по самые
пяты, пальцы с длинными когтями вонзились в землю" (Гоголь,
1950:1. С.155). "… когтистый зверь, скребущий сердце,
совесть, / Незваный гость, докучный собеседник, / Заимодавец
грубый, эта ведьма, / От коей меркнет месяц и могилы / Смущаются
и мертвых посылают?" (Пушкин, 1950:3. С.345); "Вдруг
раздался крик: ворон бросился на одну из вереницы, схватил
ее, и Левку почудилось, будто у ней выпустились когти и на
лице сверкнула злобная радость. - Ведьма! - сказал он, вдруг
указав на ее пальцем и оборотившись к дому" (Гоголь,
1950:1. С.83); "Схватил ее и бряк по полу - лапа с железными
когтями отскочила, и кошка с визгом пропала в темном углу.
Угадала бедная панночка, что мачеха ее ведьма и что она ей
перерубила руку" <…> (Гоголь, 1950:1. С.62); "Большой
взъерошенный медведь; / Татьяна ах! а он реветь, / И лапу
с острыми когтями / Ей протянул" (Пушкин, 1950:3. С.101);
"И бесы, раскалив как жар чугун ядра, / Пустили вниз
его смердящими когтями" (Пушкин, 1987:1. С.506). У персонажа,
находящегося по ту сторону мира человека, ногти становятся
когтями, или приобретают гротескные, асимметричные очертания:
"Ноги, по обычаю портных, сидящих за работою, были нагишом.
И прежде всего бросился в глаза большой палец, очень известный
Акакию Акакиевичу каким-то изуродованным ногтем, толстым и
крепким, как у черепахи череп" (Гоголь, 1950:3. С.135).
Пушкинское обыгрывание собственных ногтей как символа литературной
агрессивности ("Приятелям") и стиля ("Ex ungue
leonem") стало основой эпиграмматического дискурса ("Ты
хохлишься индейским петухом / И мне грозишь беззубыми стихами,
- / Молчи, пискун! Ну, где ты находил, / Чтоб льва могучего,
с зубами и когтями, / Когда-нибудь осел копытом бил?"
(Русская эпиграмма... С.386)) и рефлексии Братынского о метаэпиграмме
("Окогченная летунья / эпиграмма-хохотунья, / Эпиграмма-егоза
/ Трется, вьется средь народа / И завидит урода - / Разом
вцепится в глаза" (Русская эпиграмма... С.328)).
Желание романтического героя русской литературы обрести иной
статус приводит к сиюминутному слиянию с диким, агрессивным
хищником / "И я был страшен в этот миг, / Как барс пустынный,
зол и дик, / Я пламенел, визжал, как он… Как будто сам я был
рожден / В семействе барсов и волков / Под свежим пологом
лесов. / Казалось, что слова людей / Забыл я…" (Лермонтов,
1958:2. С.64). Трансгрессия героя и идентификация с когтистым
зверем (парадоксальная любовь в борьбе) оставляет на теле
следы его животного естества ("Ты видишь на груди моей
/ Следы глубокие когтей; Еще они не заросли / И не закрылись…"
(Лермонтов, 1958:2. С.64)). Этот образ героя-преступника ("тигренок
Альберт, "тигры" Герман, Печорин) сливаются с образом
зверя-аристократа в таких метагероях русского дендизма, как
Николая Ставрогин ("И вот - зверь вдруг выпустил свои
когти" (Достоевский, 1991:7. С.43)) и фон Мандро из романа
"Москва", где метафоры и метонимии тигра, рыси,
леопарда постоянно характеризуют звериную суть денди-декадента
у А. Белого.
Достойно завершает паноптикум аристократических чудовищ с
демоническими когтями набоковский Гумберт: "… у меня
явилось праздное желание выжать угри на его потном носу моими
длинными блестящими ногтями… Ногти у него были черные и поломанные,
но фаланги и суставы запястья, сильная изящная кисть - были
гораздо, гораздо благороднее, чем у меня" (Набоков, 1991.
С.280); "… равнодушная виновница его неистового припадка
крепко сжимала горсть монет в кулачке, - который я потом все
равно разжимал сильными ногтями" (Набоков, 1991. С.185);
"Другие клочки и лоскутья (вот уж не предполагал я, чтобы
у меня были такие сильные когти) явно относились к просьбе
принять девушку не в пансионат Св. Алгебры, а в другую, тоже
закрытую школу…" (Набоков, 1991. С.100); "… моя
ревность то и дело зацепляла подломанным когтем за тончайшую
ткань нимфеточного вероломства…" (Набоков, 1991. С.188);
"Дикая страсть, которая разрослась во мне к этой нимфетке
- к первой в жизни нимфетке, до которой, я, наконец, мог доскрестись
неуклюжими, ноющими когтями, - меня бы, несомненно, загнала
в санаторию, кабы дьявол не смекнул, что ему надобно дать
мне небольшое удовлетворение, ежели он желает, чтобы я ему
еще послужил игралищем" (Набоков, 1991. С.56).
Аристократический демонизм ногтей/когтей контрастен плебейскому
"маникюру" или плебейской же небрежности, а также
полудетским забавам женских персонажей романа: "Когда
я осмотрел ее ручки и обратил ее внимание на грязные ногти,
она проговорила, простодушно нахмурясь, "Oui, cen est
pas bien" и пошла было к рукомойнику, но я сказал, что
это неважно, совершенно неважно (Набоков, 1991. С.35); "Разглядывая
ногти, она спросила еще, нет ли у меня в роду некоей посторонней
примеси" (Набоков, 1991. С.75); "Ногти она (Ева
- В.М.) мазала гранатово-красным лаком и (к большому лолитиному
отвращению) любила говорить по-французски" (Набоков,
1991. С.192); "В веселом Лепингвиле я купил ей четыре
книжки комиксов, коробку конфет, коробку гигиенических подушечек,
две бутылки кока-колы, маникюрный набор, дорожные часы со
светящимся циферблатом…" (Набоков, 1991. С.143); "…Агнессу
с ее изгрызанными ногтями…" (Набоков, 1991. С.53); "Она
сидела развалясь, выкусывая заусеницу…" (Набоков, 1991.
С.206).
В восприятии Гумберта ногти Лолиты становятся паронимическим
зеркалом ее имени (ла-ло): "Она была босая, ногти на
ногах хранили следы вишневого лака, и поперек одного из них,
на большом пальце, шла полоска пластыря. Боже мой, чего бы
я не дал, чтобы тут же, немедленно, прильнуть губами к этим
тонкокостным, длинопалым обезьяним ногам!" (Набоков,
1991. С.65). Мы видим здесь взаимоналожение квазиреалистических
"приемов". В целом же в набоковской прозе завершается
"романтическая" и "ставрогинская" семиотика
ногтей/когтей аристократического чудовища, связанного с демоническими
силами.
Другая сторона семиотики ногтей отражает литературную полемику
(И.С. Тургенев, Ф.М. Достоевский) и авторефлексию (Л.Н. Толстой)
вокруг противопоставления дворян и разночинцев, "отцов"
и "детей", "естественного" и "неестественного".
Разоблачение "пагубного, ложного понятия" о статусе
светского человека и его атрибутах в рефлексии рассказчика
толстовской "Юности" имеет свои основания в наивной
однозначности сатиры века Просвещения, но одновременно соединено
уникальной авторской аналитикой "телесности", прежде
всего контактной символики руки, пальцев, ногтей как их завершения:
"Второе условие comme il faut были ногти длинные, отчищенные
и чистые…" (Толстой, 1951:1. С.271); "Я с завистью
смотрел на них и втихомолку работал … над ногтями, на которых
я резал себе мясо ножницами, - и все-таки чувствовал, что
мне еще много оставалось труда для достижения цели" (Толстой,
1951:1. С.272); "Помню раз, после усиленного и тщетного
труда над ногтями я спросил у Дубкова, у которого ногти были
удивительно хороши, давно ли они у него такие и как это он
сделал? Дубков мне отвечал: "С тех пор, как себя помню,
никогда ничего не делал, чтобы они были такие, и не понимаю,
как могут быть другие ногти у порядочного человека".
Этот ответ сильно огорчил меня. Я тогда еще не знал, что одним
из главных условий comme il faut была скрытность в отношение
тех трудов, которыми достигается comme il faut" (Толстой,
1951:1. С.272); "По подразделению людей на comme il faut
и не comme il faut они принадлежали, очевидно, ко второму
разряду и вследствие этого возбуждали во мне не только чувства
презрения, но и некоторой личностной ненависти, которую я
испытал к ним за то, что не быв comme il faut они как будто
считали меня не только равным себе, но даже добродушно покровительствовали
мне. Это чувство возбуждали во мне их ноги и грязные руки
с обгрызенными ногтями и один отпущенный на пятом пальце длинный
ноготь у Оперова, и розовые рубашки, и нагрудники, и ругательства…"
(Толстой, 1951:1. С.314); "Так что же такое было та высота,
с которой я смотрел на них? Мое знакомство с князем Иван Ивановичем?
Да уже не вздор ли все это? - начинало мне глухо приходить
иногда в голову под влиянием чувства зависти к товариществу
и добродушному, молодому веселью, которое я видел перед собой"
(Толстой, 1951:1. С.317); "Руки у него были худые, красные,
с чрезвычайно длинными пальцам, и ногти обкусаны так, что
концы пальцев его казались перевязанные ниточками. Все это
мне казалось прекрасным и таким, каким должно быть у первого
гимназиста" (Толстой, 1951:1. С.201); "Я не принадлежал
ни к какой компании и, чувствуя себя одиноким и неспособным
к сближению, злился. Один студент на лавке передо мной грыз
ногти, которые были все в красных заусенцах, и это мне показалось
до того противно, что я даже пересел от него подальше"
(Толстой, 1951:1. С.290).
Оппозиция ухоженных ("неестественных") и неухоженных
("естественных") ногтей отчасти преодолена в повести
"Казаки": физическая сила сочетается в Оленине со
светскостью ("…щелкает миндаль в довольно толстых и сильных,
но с отчищенными ногтями пальцами…" (Толстой, 1986. С.27),
а "дикие" чеченцы с точки зрения ногтей вполне аристократичны
"На маленьких кистях рук, поросших рыжими волосами, ногти
были загнуты внутрь и выкрашены красным" (Толстой, 1986.
С.62).
Столкновение двух поколений в романе "Отцы и дети"
разворачиваются и на уровне телесной знаковости: "… крепко
стиснул его (Базарова - В.М.) обнаженную красную руку, которую
тот не сразу ему подал" (Тургенев, 1976:7. С.11); "Павел
Петрович вынул из кармана панталон свою красивую руку с длинными
розовым ногтями, - руку, казавшуюся еще красивей от снежной
белизны рукавчика, застегнутого одиноким крупным опалом, и
подал ее племяннику" (Тургенев, 1986:7. С.19); "А
чудаковат у тебя дядя, - говорил Аркадию Базаров, сидя в халате
возле его постели и посасывая короткую трубочку. - Щегольство
какое в деревне, подумаешь! Ногти-то, ногти, хоть на выставку
посылай!" (Тургенев, 1986:7. С.20). Ногти Нулина / Онегина
с приходом поколения разночинцев воспринимаются как анахронизм,
чудачество, эстетская прихоть.
"Реальный" взгляд на поведение и потребности человека
в это время граничит с провокацией, маркированной как социально,
так и демонически ("нечистые" ногти - "нечистый
дух" - бесовство):
"... - Арина Прохоровна, нет у вас ножниц? - спросил
вдруг Петр Степанович.
- Зачем вам ножницы? - выпучила та на него глаза.
- Забыл ногти обстричь, три собираюсь, - промолвил он, безмятежно
рассматривая свои длинные и нечистые ногти.
Арина Прохоровна вспыхнула, но девице Виргинской как бы что-то
понравилось.
- Кажется, я их здесь на окне давеча видела, - встала она
из-за стола, пошла, отыскала ножницы и тотчас же принесла
с собой.
Петр Степанович даже не посмотрел на нее, взял ножницы и начал
возится с ними. Арина Прохоровна поняла, что реальный прием,
устыдилась своей обидчивости" (Достоевский, 1991:7. С.377-378);
"... - Однако порядочный вздор! - как бы вырвалось у
Верховского. Впрочем он, совершенно равнодушно и не подымая
глаз, продолжал обстригать свои ногти" (Достоевский,
1991:7. С.380).
Верховенский и в самом деле выбрал эффектный прием: публичное
подстригание ногтей, весьма запущенных, да еще во время доклада
"гения" Шигалева произвело на неискушенных провинциалов
шокирующее впечатления.
Итак, в разночинские стереотипы поведения прочно входит "небрежение"
ногтями, своего рода антиэтикет по отношению к дворянско-аристократическому,
светскому этикету. "Реальная" эстетика поведения
и телесности 60-х нанесла по эстетике ногтей удар, от которого
последняя уже не оправилась, по крайней мере в литературе.
Ухоженные ногти уже не маркируют мужчину-дворянина, "настоящего"
джентльмена, они не вызывают раздражение автора, а просто
выпадают из поля его зрения, перестают быть символизирующим
или дифференцирующим признаком.
Новый этап отношения к ногтям очевиден в послереволюционной
литературе. С одной стороны, уход за ногтями маркирует поведение
и облик "уходящего класса":
"К Тептелкину подошла Муся в старомодной соломенной
шляпе с голубыми ленточками и слегка блестящими ногтями дотронулась
до его руки. - Скажите, - сказала она, что значит:
Есть в статуях вина очарованье,
Высокой осень пьянящие плоды".
(Вагинов, 1991. С.69);
"- … Мы все находимся в высокой башне, мы слышим, как
яростные волны бьются о гранитные бока.
Башня была самая реальная, уцелевшая от купеческой дачи. Низ
дачи был растащен <…> Стоял стол, накрытый зеленной
скатертью. Вокруг стола сидело общество: дама в шляпе со страусовыми
перьями и с аметистовым кулоном, собачка рядом с ней на стуле;
старичок, рассматривающий ногти и делающий тут же маникюр;
юноша в кителе с старозаветной студенческой фуражкой на коленях;
философ Андрей Иванович Андриевский" (Вагинов, 1991.
С.56).
Для К. Вагинова и его персонажей это атрибут на глазах разрушающейся
маньеристкой культуры, эстететского герметизма - своего рода
" комплекса статуи" предполагающего прекрасно-окаменевшую
телесность среди хаоса. Разумеется, авторское отношение к
подобному противостоянию времени было, по крайней мере в прозе,
ироническим, а не пафосным.
В "Гарпагониане" именно совокупность ногтей, отчужденных
от своих ничем не примечательных владельцев, символизирует
хаос, наступивший после конца культуры. Культура стала романтическим
архивариусом лишенного всякого смысла собрания предметов:
"Перед человеком лежали: ногти остроконечные, круглые,
женские и мужские различных оттенков. На каждом ногте чернилами
весьма кратко было обозначено где, когда ноготь срезан и кому
он принадлежал.
Была глубокая ночь.
<…>
И то, что спит вокруг, доставляло бодрствующему невыразимое
наслаждение. Он перебирал ногти, складывая в кучки, располагал
в единственно ему известном порядке.
Нет, собственно, и ему неизвестен был порядок, он искал его,
он искал признаки, по которым можно было бы систематизировать
эти предметы.
Он брал ногти на ладонь и читал надписи:
Самарканд
1921 г. Копошевич
Саратов
1922 г. Уленбеков
Астрахань
1926 г. Карабозов
<…>
"Он был горд, предполагал, почти был уверен, что никто
в мире, кроме него, не занят разрешением некоторых вопросов"
(Вагинов, 1991. С.372).
Русский концептуализм, вводящий в контекст культуры или искусства
любые фрагменты обыденности, начиная с вагиновских собирателей
и систематизаторов. Пожалуй, впервые в русской литературе
ноготь полностью замещает своего владельца с точки зрения
эстетической значимости, фрагмента тела подменяет личностную
целостность:
"… к счастью, ноготь Уленбекова нашелся. Он мирно лежал
у стены. Одно неловкое движения, и ноготь провалился бы в
щель.
Торжествуя, человек поднялся, стал сдувать с предмета пыль,
протер его тряпочкой и осторожно, как святыню, положил в коробочку"
(Вагинов, 1991. С.372).
Поразительно, что подобная "дегуманизация" совмещена
с крайней степени сакрализацией, как бы завершающей период
внимательного разглядывания и фиксации одной из важнейших
границ телесности человека. Следствием этой рефлексии, которая
напоминает общебэриутское философствование об "окончаниях"
тела, стала уникальная в русской литературе эпиграфика ногтей,
"ногтеграфия" - надпись на ногте.
В то же время вагиновская рефлексия "отчужденного"
ногтя сфокусировала процесс, который можно обозначить как
разрушение телесности в послереволюционной литературе. Ногти
здесь - часть этого разрушающегося/разрушаемого целого, инструмент
или объект садомазохисткой агрессии: "не губа, а - кулак;
вместо глаза пузырь обоженного века; на месте, где ноготь
раздробленный, - бухало, рвалось, тяжелело. Как будто копыто,
- не ноготь - висело" (Белый, 1989. С.168); "Сергей
Михайлович сидел на табуретке и листоновскими щипцами срывал
помертвевшие ногти с отмороженных пальцев скорченного грязного
человека. Ногти один за другим падали со стуком в пустой таз.
Сергей Михайлович заметил меня. - Вчера вот полтаза таких
ногтей набросал" (Шаламов, 1989. С.335); "Я готов
был рвать ногтями, срезать бритвой, срывать всячески мою харю,
мое земное естество, мое гнусное мясо…" (Иванов, 1991:1.
С.420); "Марина разводит дрожащие ноги, и Жирная вдруг
больно хватает ее между ног своей сильной когтистой пятерней"
(Сорокин, 1998. С.620).
Ногти трансформируются в острый инструмент или метонимически
замещаются им, ногти становятся ножом, символическая связи
дополняется звуковой: "Татарин только слегка дотрагивается
до проволоки, вешает ее на ногте мизинца. Профессор с любовью
смотрит на длинный, как щепа, острый ноготь" (Иванов,
1991. С.76); "Ногти у него скользят и срываются - они
до противного мягки. Он внизу ножом гыгена расковыривает конец
проволоки и тянет" (Иванов, 1991. С.54); "И выковыривал
ножом / Из-под ногтей я кровь чужую" (Н.Майоров).
Итак, в русской литературе XX в. Из ногти дифференцирующего
символа, принадлежащего мужчине, превращаются в абсурдный
фрагмент музейной культуры, становятся средством репрессивной
обработки тела или инструментом агрессивного воздействия.
Ногти маркируют женскую телесность и ее функционирование,
но даже в этом качестве вытесняются "советской"
аскетической трудоэтикой: "За неделю многое изменилось
в жизни Марины. Она стала жить в комнате со Светой и маленькой
Мишкой, обрезала волосы и ногти, раздала все свое … имущество"
(Сорокин, 1998. С.757).
В современной литературе "реабилитация" плоти развивается
в нескольких направлениях (маньеризм постнабоковского типа,
авангард и массовая литература). Актуальные семиотические
процессы в символике ногтей мы проанализируем в последующих
публикациях.
Литература
Барт Р. Camera lucida. М., 1997.
Белый А. Москва. Тула, 1989.
Вагинов К. Козлиная песня: Романсы. М., 1950.
Гоголь Н. В. Собрание сочинений в 6-ти т. М, 1950.
Достоевский Ф. М. Собрание сочинений в 15-ти т. Л., 1988-1991.
Иванов Вс. Возвращение Будды. Чудесные похождения портного
Фокина. М., 1991.
Лермонтов М.Ю. Собрание сочинений в 4-х т. М., 1958.
Набоков В. Лолита. Барнаул, 1991.
Пушкин А. С. Сочинения в 3-х т. М., 1987.
Пушкин А. С. Полное собрание сочинений в 6-ти т. М., 1950.
Русская эпиграмма второй половины XVII - начала XX века.
Л., 1975.
Сорокин В. Собрание сочинения в 2-х т. М., 1998.
Толстой Л. Н. Избранные произведение в 3-х т. М.; Л., 1951.
Толстой Л. Н. Повести и рассказы. М., 1986.
Тургенев И. С. Полное собрание сочинений и поэм в 30-ти т.
М., 1978-1986.
Шаламов В. Левый берег. Рассказы. М., 1989.
Критика и семиотика. 1-2/2000.
Оглавление
Кафедра семиотики и дискурсного анализа