Коллинз Макроистория М.УРСС.2015

Глава 3

«БАЛКАНИЗАЦИЯ» ИЛИ «АМЕРИКАНИЗАЦИЯ»: ГЕОПОЛИТИЧЕСКАЯ ТЕОРИЯ
ЭТНИЧЕСКИХ ИЗМЕНЕНИЙ

 

Аналитическое понимание этничности — одно из слабых мест в социальных науках. По этому вопросу есть большая литература, но многое из сказанного имеет лишь кратковременное значение. В прошедшем столетии поднимались волны энтузиазма в пользу и против разных типов этнических и националистических движений. Шли горячие споры, тесно связанные с текущими политическими настроениями. Начиная с последних десятилетий XX в. повысился престиж этнической автономии, соответственно, дискурс социальных наук наполнился такими морально нагруженными понятиями, как «мультикультурализм», «право на свою культуру» и «культурный геноцид». Такой настрой сильно отличается от преобладавших в начале XX в. и ранее представлений, когда либеральным идеалом, как правило, был включающий, или инклюзивный, национализм, направленный на преодоление мелких регионализмов и местных раздоров во имя единого народа, устремленного к общей цели. В исторической хронике Шекспира «Генрих V» призыв королем корнуольцев, валлийцев, ирландцев и шотландцев на битву в качестве англичан был основан на том же архетипе, который присутствует в американских фильмах о призывниках во Второй мировой войне, когда взвод состоит из молодого фермера (белого англо-саксонского протестанта), итальянца, шведа и еврея, которые учатся оставлять в стороне свои различия ради общего дела. Однако в истории, помимо этнического охранительства и этнического плавильного котла, были и другие варианты, например, космополитическое Просвещение XVIII в., распространенным идеалом которого была некая высокая культура, поднимающаяся над всем местным, частным и его охватывающая.

Такой анализ ущербен своей одномерностью. Мы слишком легко согласились с тем, что все течет в одном направлении, что мир как целое движется по некоему эволюционному пути, либо достиг состояния постмодерна, что бывают «периоды национализма» или эпохи политической корректности. Рассмотрим противоположные взгляды на будущее XXI (или XXII) века, соответствующие этим альтернативным моделям: станет ли оно будущим, в котором каждая этническая группа* будет свободной и независимой, даже имея свое собственное государство? Или же продолжится долгосрочная тенденция перехода от разнородности малых локальных групп к крупным национальным блокам, а затем к единой мировой культуре, и созданию — в результате межэтнических браков — единой мировой расы? Таковы оптимистические идеалы; их отрицание — мир сплошной межэтнической вражды, наступающая эпоха погромов, геноцида и терроризма, узаконенного стремлениями по-прежнему подавляемых этнических сообществ, либо век пресного однообразия при мировой гегемонии английского языка и американской поп-культуры. Проведение рассуждений в таких терминах заставляет нас подозревать, что будущее не будет полностью соответствовать ни одному из вышеприведенных сценариев. История всегда была сложнее того набора вариантов, который способны описать такие односторонние модели.

Следует глубже проработать аналитическую основу [рассуждений об этничности]. Ни один процесс не влияет на весь мир, даже на какой-либо мировой регион в целом. Нам требуется модель для целого ряда вариантов этнических отношений и для установления условий, приводящих к сдвигам некоего региона в том или ином направлении. Регион может смещаться в направлении большего этнического многообразия или большего единообразия, что я назвал несколько тенденциозно «балканизацией» или «американизацией». Моя мысль состоит в том, что сердцевиной этих вариаций является сила государства: каким образом государство мобилизует свое население в военном плане и как проникает в него через свои гражданские щупальца. От этой основы и зависят геополитические судьбы государств. Я представляю здесь государственно-центрированную теорию этничности, дополняющую государственно-центрированную теорию революции, изложенную в предыдущих главах.

При построении такой теории, вещи должны рассматриваться в своем особом контексте. Исследователи всерьез занимались этничностью и семантически близкими темами, такими как раса, национализм, гражданство, и установили множество причинных условий и процессов. Мое утверждение состоит в том, что эти причинные условия оказываются неопределенными, когда мы пытаемся их обобщить. То, что способствовало этнической ассимиляции в Соединенных Штатах 1950-х гг., не работало в Советском Союзе 1980-х гг., поскольку геополитический контекст был иным. Всякая глубокая и обстоятельная теория этничности должна учитывать множество причин. Но среди множества причин одни являются более судьбоносными, чем другие. Я вновь утверждаю, что геополитические отношения между государствами являются тем переключателем, который смещает причинные цепочки внутри каждого из них.

 

Чем определяется число существующих этнических групп?

При всем обилии проводившихся в Соединенных Штатах исследований этничности, США не являются подходящим местом, чтобы начинать выстраивать аналитическую теорию. Социологические исследования здесь были сосредоточены на процессах дискриминации; а в более оптимистичные или самодовольные времена они были сфокусированы на процессах ассимиляции. Однако в этих исследованиях предполагался решенным вопрос о том, почему вообще существуют этнические группы. Исследователей, главным образом, интересовал вопрос о том, почему этнические группы продолжают существовать или когда они исчезают. Мы не изучали с должной систематичностью вопрос о том, что, собственно, создает этнические группы. Отчасти это объясняется наличием определенных идеологических предпосылок, которые лежат в основе большинства [американских] исследований. Если кто-то является приверженцем ассимиляции, то он склонен считать доминирующую этническую группу вовсе не этносом, а просто главной культурой — мейнстримом этого общества. Если кто-то является радикальным критиком, то он может разоблачить и осудить этот подход, указывая, что англо-конформизм или доминирование белых англо-саксонских протестантов (WASPwhite Anglo-Saxon protestants) отражает привилегированный статус одной этнической группы среди других. В любом случае упускается виденье главного из‑за принятия на веру культурных категорий, отражающих то, что, по сути дела, является лишь частным историческим обстоятельством. Ассимиляция — это сокращение числа этнических групп, в пределе — до одной этнической общности в границах государства. Склонность рассматривать господствующую этническую группу как цель ассимиляции раскрывает общий процесс: некоторые этнические группы обладают легитимностью, точно так же, как легитимностью может обладать политическое правление. Число этнических групп меняется вдоль некоего континуума, также как меняется и легитимность господствующей этнической общности. Вопрос для аналитически глубокой теории этничности состоит в следующем: что приводит некий регион к движению [по этому континууму] в том или ином направлении?

Или же рассмотрим этот вопрос с точки зрения приверженца этнического освобождения (an ethnic liberationist). Риторика позиции какого-либо человека, естественно, предполагает, что его собственная этническая группа существует, имеет свою историю, корни и идентичность, уходящие в далекое прошлое. Политическая задача заключается в еще большей мобилизации этой идентичности, чтобы сподвигнуть ее носителей на битвы за ее сохранение и автономию, чтобы заставить этнических «других» признавать обоснованность ее притязаний. Позиция мобилизованных участников этнического конфликта — примордиализм. Это также является материалом для отстраненного взгляда аналитической теории и означает, что точка зрения активистов не является достаточным основанием для теории и, уж конечно, для адекватных исторических описаний. Примордиалист делает историю неким зашоренным поиском в прошлом, ложно представляемом как ясный путь, отмеченный вехами всего того, что может быть расценено как исторические корни. На рубеже XIX-XX вв. итальянцы в Соединенных Штатах переживали процесс обретения итальянской идентичности, тогда как на своей родине они были сицилийцами, калабрийцами, неаполитанцами, генуэзцами, а эти региональные идентичности были результатом объединения прежде разрозненных деревень или кланов. То же верно и для «чиканос» — результата объединения индейцев, метисов, испанцев и других этнических сообществ. Складывающаяся категория «латиносов» (“Hispanics”) располагается еще дальше на этом континууме. Этнические группы не только воспроизводятся или исчезают, они также создаются. Процесс политической мобилизации сокращает число мест, где можно провести границы [различения групп] для коллективного действия; конфликт создает тот каркас, который проецируется назад — в примордиальное прошлое[1].

Этническая группа — это не только и даже не в первую очередь сообщество, обладающее общей культурой и идентичностью. Ее идентичность образуется разделительными линиями — противопоставлением ее другим группам. Ключевой вопрос таков: сколько этнических групп социально воспринимаются как существующие в определенном времени и пространстве? И еще более важный вопрос в аналитическом плане таков: что детерминирует уменьшение или увеличение числа этнических групп, а значит и числа межэтнических границ? Простой ответ, которого следует избежать, приходит, если считать первый вопрос относящимся к некоему фактическому обстоятельству. Из обычных разговоров мы знаем, что в Соединенных Штатах или в Боснии существуют некие этнические группы, и, обладая такой информацией, мы можем исследовать то, что представляется более важным, — вопросы конфликта, господства или гармонизации. Ответы на них, основанные на изучении настоящего в краткосрочной перспективе, различаются от случая к случаю. Чтобы выявить траектории развития краткосрочных процессов, нам нужен долгосрочный — макроисторический взгляд.

 

Социальное конструирование этничности
в долгосрочной перспективе

Этничность лучше всего описывается как метасообщество — некий каркас для сообщества сообществ. Все члены этнической группы не знакомы друг с другом, но при этом они не связаны и в какую-либо [социальную] сеть. Многие этнические группы, такие как, немцы и китайцы, составляют миллионы людей. Этничности зачастую описываются как некие культурные единицы, которым свойственны особые кухня, стиль одежды и образ жизни. Такие единицы социально конструируются двумя взаимосвязанными процессами: изначально неосознаваемым социальным действием, которое выстраивало эти местные особенности, культурным маркированием групповых границ, когда эти отличительные характеристики начинают распознаваться извне в качестве особых маркеров данной группы, а затем, в порядке рефлексии, и самой этой группой. Здесь я сосредоточу внимание на двух маркерах, являющихся в аналитическом плане наиболее показательными и проливающими свет на социальный процесс, который одновременно конструирует первозданную (naïve) протоэтничность и мобилизует этнонационализм. Таковыми являются соматотипы и языки.

 

СОЦИАЛЬНОЕ КОНСТРУИРОВАНИЕ СОМАТОТИПОВ

Люди, принадлежащие к одной этнической группе, как правило, выглядят сходным образом — или, по меньшей мере, члены группы достаточно часто имеют определенные физические черты, которые социально распознаются в качестве таких, какими предположительно должен обладать «типичный» представитель этой этнической общности. Скандинавы, вероятнее всего, будут голубоглазыми блондинами со светлой кожей, итальянцы — смуглыми брюнетами, и так далее. Специалисты по физической антропологии внесли небольшие уточнения, описав относительную распространенность определенных структур лицевых костей и размеров скелета, типов зубов и групп крови. Разговор об этом сегодня может показаться дурным тоном, поскольку тем самым воскрешаются старые развенчанные теории, согласно которым людям «широколобым» и «узколобым» приписывались различные исторические судьбы, либо же в родословных народов Южной или Восточной Европы искали преступные наклонности и наследственную нищету. Скорее всего, нет никакой существенной корреляции между физическим обликом и умом, поведением или культурой. И все же я обращаюсь к теме этнических соматотипов, чтобы указать на два аналитических момента[2].

Во-первых, нет сколько-нибудь глубокого и аналитически значимого различения между «расой» и «этничностью». Традиционно расы рассматриваются как физически отличные друг от друга (например, по цвету кожи), тогда как этнические группы считаются различными лишь в культурном плане. Но этнические группы также обладают соматотипическими особенностями (волосы, цвет кожи, строение лица и т. п.), которые обычно замечаются людьми при обостренном осознании этнических различий. Социологическое различение между этничностью и расой пагубно в аналитическом отношении, поскольку оно затемняет социальные процессы, определяющие уровни проведения границ в континууме соматотипических градаций. Раса — это обыденное понятие, некая народная мифология, которая превращает конкретные этнические различия в полный разрыв. Аналитический вызов нам как социологам состоит в необходимости выявления того фактора, который определяет расположение [этнических групп и рас] в данном континууме. Придание этническим различиям расового характера (racialization of ethnicity) — это лишь одна из крайностей данного процесса. Предлагаемая здесь геополитическая теория этничности по определению является также теорией расы.[3]

Во-вторых, степень соматического своеобразия социально конструируется. Социальное взаимодействие подчиняет биологию. Соматические различия, как и все остальное, располагаются на некотором континууме. Степень сходства или различия в этнических соматотипах зависит от того, насколько обособлены были популяции (breeding pools). У народов, живущих в отдаленных друг от друга частях света, скорее всего, развиваются совершенно различные соматотипы. Такие географически обособленные популяции выработали соматотипы скандинавов, кельтов, жителей Средиземноморья, коренных обитателей Центральной и Южной Африки (Sub-Saharan Africans), китайцев, айнов и всех остальных соматических вариантов человеческой расы. И наоборот, там, где популяции близки в географическом и социальном плане, соматотипы становятся более сходными. При полной социальной и территориальной близости они сливаются.

Соматотипы — это некий индекс, указатель вех глобальной истории; они являются геополитическими маркерами, впечатанными в человеческие тела. Соматические различия между людьми, живущими теперь рядом друг с другом, отражают прошлые паттерны завоеваний и миграций, включая принудительное переселение рабов. Там, где соматические различия бросаются в глаза (например, очень светлая или очень темная кожа), причиной тому должна быть миграция из отдаленных частей света, где популяции на протяжении длительного времени были обособлены. Если соматотипы сохраняют свои особенности при том, что группы находятся в географической близости, то причиной тому служат социальные процессы, которые сохраняют популяции обособленными. Этносоматическое своеобразие социально конструируется сначала в виде протоэтнических соматотипов (черные африканцы и кельты имели различный физический облик в 500 г. н. э., потому что никогда не жили рядом друг с другом), а затем в виде этнонациональных соматотипов, поддерживаемых социальными барьерами, которые препятствуют заключению межэтнических браков (например, в 1970-х годах, когда и черные африканцы и кельты жили в Британии и Америке).

Не цвет кожи как таковой (или какая-либо иная физическая особенность) определяет социальные отношения. В Швеции XIX‑XX вв. на голубоглазых, светловолосых и белокожих финнов, как правило, смотрели сверху вниз; они считались неопрятными и похожими на прислугу. Особо светлый соматотип финнов являлся маркером геополитической истории, когда Финляндия входила в состав завоеванных владений шведского государства с XVI по XVIII вв., а финны были батраками и слугами шведских землевладельцев. В древнем Средиземноморье греки, а позднее арабы, покупали белокожих рабов из Восточной Европы, Руси и азиатских степей, а также черных рабов из Африки; соответственно, особо темная и особо светлая кожа считались признаками низкого социального положения. Геополитическое обособление создает протоэтнические соматотипы. Геополитическое господство придает этим признакам особый смысл, превращая их в знаки социального превосходства или подчиненности.

Расовая дискриминация по цвету кожи — это следствие, а не причина. Европейцы сделали чернокожих африканцев рабами не потому, что они были чернокожими. Владельцы плантаций сахарного тростника и хлопка на островах Карибского бассейна и на американском Юге первоначально пытались приспособить для выращивания своих культур племена коренных американских индейцев, а также европейских работников, связанных жесткими договорами (по сути дела, рабов на сколько-то лет), но потерпели неудачу в воспроизводстве этих источников рабочей силы. Плантаторы обратились к Африке потому, что поставка рабов из этого региона стала доступной [Williams 1966]. Рабство создало расизм в большей мере, чем расизм породил рабство. В свою очередь, Африка оказалась уязвимой для работорговли именно потому, что рабство в ней уже существовало и рабы с готовностью поставлялись в прибрежные порты. К тому же, племенные общества Африки были огородническими и, следовательно, намного более слабыми по своим геополитическим ресурсам, чем аграрные государства арабов, а позднее — протокапиталистические государства европейцев, которые организовали торговлю рабами на большие расстояния.

Охватывающая историческая макросоциология большой длительности должна позволить путем сравнений и привлечения соответствующих археологических и палеонтологических данных установить, за сколько поколений обособленной жизни группы достигают какую степень соматических различий между собой.[4] Этот протекающий во времени процесс асимметричен; формировавшиеся в течение тысячелетий различия могут быть стерты за несколько поколений при условии широко распространенного межэтнического смешения (extensive interbreeding). При переходе группы из состояния протоэтнической общности, еще не осознающей свою особость, в состояние, мобилизованное на этнонациональной арене, соматические различия будут сохраняться, только если они будут постоянно воссоздаваться. Это может происходить двумя путями: либо перенос прежних геополитических различий в современную стратификацию позволяет удерживать популяции в социальном обособлении, либо же межэтнические браки имеют место, но получившееся потомство социально определяется как принадлежащее, скорее, одной группе, чем другой, или к какой-то третьей — смешанной — группе. Если этими группами оказываются белые европейцы и черные африканцы, то возможны следующие исходы: все их потомство в социальном отношении относится к черным, к белым или к третьей категории, такой как «креолы»; четвертая возможность состоит в том, что различие между черными и белыми может просто исчезнуть через несколько поколений, и на их месте появится иная этнонациональная категория (например, «американцы»). Для такого исхода значение имел бы не разброс различных цветов кожи в обществе, а то, какие [соматические] различия выделяются или не выделяются. Соматические различия, некогда считавшиеся важными маркерами групповой идентичности, со временем перестают быть таковыми. Например, различие между древними римлянами и вестготскими варварами, заполонившими полуостров в 400‑х гг. н. э., в конечном счете, перестало служить социальным маркером, хотя происхождение смеси соматических черт, обнаруживаемой в современной Италии, может быть прослежено и возведено к этим историческим событиям.

В глобальном будущем этнические границы и разделения конечно же вновь будут варьировать. Количество этнических групп меняется в результате сдвига паттернов взаимодействий между популяциями, что может приводить к исчезновению издавна существующих этнических групп и к возникновению новых этнических категорий. Переходный период, во время которого происходит слияние этнических соматотипов, может быть связан с подъемом этнического самосознания. В Боснии некоторые из худших зверств времен межэтнической войны 1990-х гг. совершались в районах широкого распространения межэтнических браков. Такие конфликты возможны только там, где, во‑первых, не все вступают в межэтнические браки и, следовательно, существует популяция «пуристов», которая может оказывать давление на вступающих в такие браки, а во-вторых, число поколений потомства от межэтнических браков не очень велико, поэтому межэтническая семья может социально распознаваться именно как таковая. Этот контраст становится очевидным при рассмотрении межэтнических браков в Соединенных Штатах среди групп, переселившихся сюда в XIX в. Например, многие семьи появились в результате браков между англичанами, немцами и скандинавами, и хотя их потомки на рубеже XXI в. могут представлять свои генеалогические древа, никакой реальной этнической идентификации с кем-либо из этих предков уже нет или почти нет [Waters 1990]. При таких условиях этническая чистка практически невозможна. Три поколения межэтнических браков, по-видимому, стирают прежние этнические разделительные линии при условии достаточно большой доли популяции, вступающей в межэтнические браки. Малое число потомков межэтнических браков всегда испытывает угрозу того, что их определят в качестве еще одной смешанной категории. Сокращение количества признаваемых этнических разделений — это движение по континууму в одном направлении. Движение в противоположном направлении — рост числа соматотипов в некотором регионе — потребовало бы новых миграционных источников или новых барьеров для межэтнического смешения.

 

СОЦИАЛЬНОЕ КОНСТРУИРОВАНИЕ ЭТНОЛИНГВИСТИЧЕСКИХ ГРУПП

Обратимся теперь к другому макроисторическому измерению формирования этнических общностей. Наиболее легко распознаваемое и соответствующее здравому смыслу различие между этническими группами — лингвистическое. Немцы — это те, кто разговаривают по-немецки или эмигрировали из немецкоязычных областей, поляки — это те, кто разговаривают на польском языке или чьи семьи когда-то на нем разговаривали. Этничность как языковая группа является метасообществом, еще более очевидным, нежели «воображаемые сообщества» по Бенедикту Андерсону, включающие тех, кто читает одни и те же газеты или слушает, смотрит одни и те же передачи [Anderson 1983]. Столкновение человека с тем, кто не может разговаривать на его языке, — это настолько сильное впечатление в повседневной социальной жизни, которое только можно испытать.

Этничность есть процесс конструирования социальных расщеплений в том, что представляется изначально заданным, примордиальным: как языковая преемственность, так и наследование соматических признаков не контролируются индивидом и происходят из далекого общего прошлого, которое кажется древним и неподвластным памяти. На самом же деле, социально сконструированная память коротка и решительно тенденциозна. Наша задача как социологов и состоит в постановке макроисторических вопросов о том, какое развитие событий во времени создавало разнообразные типы групповых различий. Попытавшись разобраться с этим на примере соматотипов, мы можем теперь спросить, чем определяется количество существующих этнолингвистических групп? Что требуется для создания особого языка или того, что социально распознается как язык, поскольку границы в континууме языкового разнообразия отнюдь не четкие? Полезно сосредоточить внимание именно на этой стороне проблемы, поскольку у нас имеется больше данных по истории языков, чем по истории соматотипов, популяций или обычаев.

В исторической лингвистике распространенной моделью служит совокупность носителей языка (pool of language speakers), являющаяся аналогом биологической популяции (breeding pool). Социально различаемые языки претерпевают «лингвистический дрейф» — накопление случайных изменений в одном языке приводит к созданию другого языка, как исландский язык появился в результате дрейфа из других скандинавских языков. И наоборот, языковые группы, которые вступают в контакт на устойчивой границе, скрещиваются, создают гибридные, или «креольские», языки. Эту биологическую аналогию я хочу оспорить или, по крайней мере, дополнить. Ключевые детерминанты языковых изменений, оказывающие наиболее разительное влияние на этнолингвистические разделения, обычно имеют геополитический характер.

Несмотря на то, что государства и этнолингвистические связи меняются с различными ритмами, между ними есть некое сходство: сильные государства содействуют развитию языковой однородности, а интенсивно мобилизованные этнические сообщества с единым языком стремятся к созданию автономного государства. Поскольку такая тенденция к взаимоподобию между государством и языком является лишь одним фактором среди других, такое прямое соответствие происходит только в определенных случаях, хотя и очень важных в аналитическом плане. Существование региональных диалектов в рамках языка не противоречит основному эффекту [взаимодействия языка и государства], но действительно добавляет сложностей. Этнолингвистические идентичности многослойны. Само понятие диалекта, отличающее его от отдельного языка, указывает на то, что некоторая языковая вариация считается нормальной в более крупной охватывающей идентичности. С макроисторической точки зрения, жесткое разграничение диалекта и языка носит искусственный характер; оба они являются точками на языковом континууме; так, например, голландский язык можно считать диалектом языка Plattdeutsch (так называемого нижненемецкого — немецкого языка северного побережья, см.: [Sperber and Fleischhauer 1963: 79]). Однако важный пункт моей аргументации включает данное аналитическое несоответствие между континуумами, которые обнаруживаются в исторической реальности, и четкими категориями, используемыми социальными акторами при проведении этнолингвистических границ. Этничность конструируется. Она представляет собой идеальный тип в реальной жизни, созданный не учеными, а народом в его обычном существовании; причем данный процесс конструирования этнических идентичностей происходит с различными степенями слияния или обособления. Геополитическая теория вариаций в рамках этого континуума позволит нам представить набросок теории языковых изменений.

 

ПРОТОЭТНИЧНОСТЬ И ЭТНОНАЦИОНАЛИЗМ

Представим себе некоторое аналитическое пространство. На одном его полюсе располагается идеальный тип полностью изолированного сообщества как в языковом, так и в репродуктивном плане. Но такое сообщество представляет собой лишь протоэтничность, поскольку полностью изолированные сообщества не осознают того, что они отличаются от других. Этническая идентичность, которая сильнее всего осознается на уровне этнонационализма, появляется при вхождении на арену, где государства вступают друг с другом в геополитические отношения. Этничность — это исконно неприятная и мутная тема, поскольку таковыми являются и создающие ее исторические процессы. Наши аналитические проблемы возникают из того факта, что этничность всегда представляет собой искаженное, деформированное понятие — некую попытку наложить «чистую» категорию на социальную реальность, которая «чистой» отнюдь не является.

Этничность — это конструкция, составленная из сочетаний маркеров: соматотипов, языков, фамилий, напоминающих о давнишних и, вероятно, уже исчезнувших различиях между предками; маркерами являются и другие различия в культуре и образе жизни. Все они могут одновременно присутствовать в отдельных, сильно интегрированных местных общинах. Парадокс этничности состоит в следующем: чем в большей мере такие паттерны укоренены на местном уровне, тем менее вероятно, что они станут важными для социального действия. Ведь именно более крупные и [этнически] размытые метасообщества собирают чужих друг для друга людей в широкие категории — группы для политического действия, а также актов дискриминации и враждебности, сочувствия и поддержки. В этих более крупных этнических метасообществах обобщенное понятие этничности само становится социальной реальностью, поскольку образует макроразделения в обществе. Действенна именно различимость, какой бы она ни была, а не какой-то отдельный тип различия. Если же один маркер достаточно силен, то другие излишни. Для черных американцев главным социально распознаваемым маркером служит цвет кожи, тогда как язык и фамилии не существенны. У евреев маркер рода, генеалогии отчасти передается вместе с фамилиями, именами и религиозной в своей основе культурой. У американцев ирландского происхождения соматические и лингвистические маркеры слишком размыты или связаны с чересчур отдаленным прошлым, чтобы иметь действенную значимость; остаются имена, постепенно утрачивающие свои значения, а также организации, прямо направленные на сохранение этнического наследия. Однако такие специально созданные организации имеют искусственный характер и свидетельствуют о том, что более прочная социальная основа этого этнического разделения в значительной степени утрачена.

Что должно быть в основе общей теории социального конструирования этничности? Степень, в которой конструируются ощутимые границы, является переменной на некотором континууме. На одном конце данного континуума находилась бы примордиальная протоэтничность, где группа полностью изолирована: она совершенно однородна и как популяция, и как языковая общность, и во всех остальных отношениях. На этом полюсе, где группы никогда не вступают в контакт друг с другом, нет никакого чувства различия, а значит и никакой этнической мобилизации. Эта картина является сугубо воображаемой, поскольку реальные сообщества, вероятно, всегда имели какое-то представление о соседях, от которых они отличались. Идеальный тип на другом полюсе — полная ассимиляция — был бы утопией, совпадающей с примордиальной протоэтничностью, божественной целью конца истории, соответствующей Эдемскому Саду в начале времен. Полная ассимиляция — это нечто мифическое, поскольку предполагается, что нет никакого взаимодействия за пределами той области, в которой, наконец, совершилась ассимиляция. Такая область была бы равнозначна государству без внешних сношений. Этничность значима только через противопоставление: никогда не может быть только одной этнической группы, их всегда должно быть две или больше. В действительности, ассимиляция означает движение к меньшему числу этнических делений, но никогда не достигает конечной точки.

Степень мобилизации простирается от протоэтничности (минимального чувства своего отличия от других групп) через растущее групповое осознание существования других групп до действий по отношению к ним. Границы того, что мобилизуется, изменчивы; размер и пределы группы конструируются одновременно с ее мобилизацией на политическое действие. Растущее участие на политической арене определяет членство каждой группы в отношении к другим группам, которые определяются в то же самое время.

Самая высокая степень этнической мобилизации может быть названа этнонационализмом. Такова этничность, ориентированная на использование государства в качестве своего инструмента. Этничность не тождественна национализму, поскольку некоторые этнические группы мобилизуются против государства или против господства привилегированной, национально легитимной этнической группы. Антинациональная, направленная против государства этническая мобилизация также обусловлена государством, как в связи с присущей ему способностью к проникновению [в общество], так и вследствие его внешнего геополитического положения по отношению к другим государствам. Этничность вырастает вместе с государством. Полномасштабная этническая мобилизация несет с собой стремление к государственной автономии. В практическом отношении, ее успех зависит от геополитической силы государства. Если задача достижения автономии политически не реалистична, то этнические группы могут согласиться на местную или региональную автономию de facto, освобождающую от вмешательства государства в сферы языка, образования и других средств закрепления соответствующего этнического своеобразия. Даже менее мобилизованные этнические группы — архетипические оседлые хозяйства в далеких горных долинах — находятся вблизи с протоэтническим полюсом континуума и почти не влияют на процесс этнического изменения общества в целом до тех пор, пока они не выходят на арену борьбы за место в очереди за национальное признание.[5]

Теория национализма — это подраздел данной теории этничности.[6] Национализм и этничность испытывают влияние одних и тех же процессов. Национализм находится около одного полюса континуума; этничность в ее общепринятом понимании находится посередине. Подобным же образом, споры о гражданстве связаны с теоретическими проблемами этого этнонационального континуума, касаются ли они создания полностью однородного этоса гражданского участия (следовательно, сильного этнонационалистического гражданства), либо мультикультурного или толерантного гражданства, отталкивающегося от этнонационалистического полюса и пытающегося институционализировать коалицию этнических идентичностей с общей легитимностью. Теория национализма дает ключ к теории этничности.

 

Престиж могущества и этническая легитимность

Обсуждая феномен национализма, Макс Вебер отмечал, что границы государства не совпадают изначально или необходимо с языковыми, религиозными или этническими разделениями [Weber 1968: 901—940]. Национальная идентичность, утверждал он, есть то, что конструируется через политическое переживание [жизни] народа со своим государством (political experience of people with their state). Национализм не является предопределенным (primordial), он возрастает или идет на спад. Самым важным из всех коллективных переживаний, с точки зрения Вебера, является всеобщая военная мобилизация. Французский национализм был выкован, прежде всего, в levee en masse** наполеоновских войн; германский национализм, преодолевший региональную разобщенность Kleinstaaterei**, был выплавлен в войне за освобождение от наполеоновского завоевания (которое не случайно разрушило множество второстепенных государств и сделало Пруссию — лидера освободительной войны — центром национальной идентичности).

Веберовская идея согласуется с неодюркгеймианским механизмом формирования эмоциональной идентичности вокруг символов, выкованных в разгаре коллективного участия. Как говорит Вебер, участие в войне не только превращает солдат в «сообщество судьбы», но в той мере, в какой военные действия ведут к завоеваниям, переселению или истреблению, они вовлекают [в это сообщество] также их семьи и прочих гражданских лиц. Чем шире народное участие в военных делах, тем сильнее и основательнее распространяются национальные чувства[7]. Поэтому наиболее мощные формы национальных чувств возникают как в массовых армиях кочевых или мигрирующих племенных союзов, так и в современных государствах, чьи структуры глубоко пронизывают население. Слабее всего национальное чувство в государствах, где узкая прослойка аристократов монополизирует оружие и возвышается над массой безоружных простолюдинов. Любые формы военных действий с высокой степенью мобилизации, считает Вебер, достаточно быстро приводят к появлению национальных чувств. В эпоху Volkerwanderung* ранней германской истории или при наборе в отряды викингов и (возможно, путем экстраполяции) при других переселениях племен создаваемые для этих целей союзы (ad hoc coalitions) могут привлекать воинов из многих солидарных общностей, которые теперь принимают новую идентичность, особенно при переселении на значительные расстояния и при успешных завоеваниях. Я бы сказал, что та же переменчивость национальных чувств характеризует сдвиги национальной приверженности и в современных государствах.

Рассуждение Вебера относится к национализму, но его можно распространить и в целом на сферу этничности. Иначе говоря, национализм — это форма, которую принимает этничность, когда этнические границы постепенно расширяются вплоть до совпадения с границами государства. Классические утверждения относительно «ассимиляции» относятся к периоду распространения национализма, причем имплицитно предполагается, что конечная цель соответствующего расширения этнических границ как раз совпадает с государственными границами. Веберовское рассуждение приводит нас в сферу геополитики. В конечном счете, суть государства состоит в способности применять военную силу для контроля над территорией. Ни границы государств, ни их могущество относительно друг на друга не являются статичными; геополитика предоставляет принципы, определяющие рост и снижение государственного могущества, направленного вовне.

Я бы добавил следующий вывод: престиж могущества государства на внешней арене влияет на легитимность его правителей во внутренней политике. Существуют, конечно, и другие внутренние источники легитимности, но в динамике долгосрочных изменений наиболее важным фактором, влияющим на легитимность, является внешний престиж могущества. (Подробнее см.: [Collins 1986: 145‑166]). Сильнейшим свидетельством в пользу этой связи служит революция: она почти всегда связана с делегитимацией правителей и с расколом в элите, а эти явления, в свою очередь, достигают необходимых [для революции] предельных значений, как правило, в результате геополитического поражения или накопления следствий геополитического напряжения. И наоборот, престиж правителей государства возрастает вместе с военными успехами даже при отсутствии войны, дипломатическое превосходство сильного государства над другими государствами укрепляет легитимность его правителей. Короче говоря, внешняя геополитика меняет внутреннюю легитимность.

Та же аргументация может быть расширена и применена не только к легитимности правителей, но и к легитимности господствующих этнических групп. Говоря упрощенно, когда государство сильно геополитически, престиж господствующей в нем этнической группы также высок. И наоборот, в геополитически слабом государстве снижается престиж доминирующей в нем этнической общности. В сочетании с процессом организации государства и его проникновением в собственное население, эти принципы позволяют нам предсказывать основные изменения в этнической структуре, а также долгосрочную динамику.

1.            Формирование государства и проникновение его внутрь [общества] создают высоко мобилизованные формы этничности. При таких условиях протоэтничность обособленных местных сообществ смещается к полюсу континуума с высоким осознанием солидарных действий и способностью к ним. Формирование любого государства — это первый шаг к этнической мобилизации, поскольку есть призыв к совместному участию в качестве боевой единицы. Степень продвижения этнической мобилизации по этому континууму меняется в зависимости от степени проникновения государства [внутрь общества].

а) На одном конце континуума степень проникновения государства минимальна: таково «многослойное государство» как результат имперских завоеваний, изымающее дань из местных протоэтнических или религиозных сообществ. Даже здесь этническое единство и сознание могут подняться на некую ступень благодаря вмененной сверху коллективной ответственности за взимание налогов и за поддержание внутреннего порядка. Хотя греки, курды и армяне, жившие под властью Османской империи, могут казаться исконными (примордиальными) идентичностями, скорее всего, именно имперские административные практики в системе миллетов**, связанные с коллективной ответственностью и религиозным самоуправлением, превратили их в более крупные единицы, нежели существовавшие ранее, либо же удержали их от распада или сдвига к иным линиям [этнического] деления [Mardin 1997].

б) Более высокую ступень в данном континууме занимает структура феодальной аристократии в аграрно-принудительных обществах. Изменчивость феодальных союзов, войны и далеко простирающиеся узы династической брачной политики препятствуют сильной этнонациональной идентификации с государством. Эти антинационалистические влияния, которым в некоторой степени противоречили вертикальные требования сеньоров к своим вассалам, а также требования аристократии в целом к своим слугам, подопечным и крестьянам, приводят к некоторой степени идентификации с региональными этническими сообществами. Хотя крестьяне и слуги почти не имели прямого политического участия в системе управления средневекового французского феодализма, консолидация вокруг короля сети испытывавших к нему феодальную приверженность, начавшаяся с Иль-де-Франс**, стало полюсом притяжения в пространстве этнической идентификации.

в) Высоко мобилизованный, долгое время существующий военный союз может приводить к появлению этнической солидарности среди участников, даже когда государственная структура минимальна. Античные греческие города-государства мобилизовали местные идентичности, превращая их в боевые единицы, выходившие за пределы клановой семейственности. Более крупные военные коалиции греков, такие, что создавались против персов, еще далее расширяли масштаб этнической идентификации[8]. Военные союзы германских племен в период геополитического вакуума при распадавшейся Римской империи, ситуативные объединения мужчин (ad hoc assemblies of men), желавших переселиться на далекие расстояния, разрывавших семейные связи и бравших на своем пути в жены чужестранок, скорее всего, создавали новые этнические идентичности. Об этом свидетельствуют, в частности, новые черты германских языков, возникшие во время этих военных миграций [Borkenau 1981]. Такие примеры нас убеждают в том, что нет никакого прямого эволюционного развития от протоэтничности к современному этнонационализму. Периоды сильной этнической идентификации вокруг политии могут иметь место при отсутствии какого-либо подобия бюрократического проникновения в общество, но в тех случаях, когда обширные военные действия на долгое время вовлекают народ в войну. С наступлением мира или при демобилизации значительной части населения, которое становится подчиненным военной аристократии крестьянством, широкая этнонациональная идентификация может распадаться или возвращаться к более низким уровням мобилизации.

г) Наконец, имеется современный процесс государственного проникновения [в общество]. Бюрократическая экспансия государства, особенно начиная с XIX в. и далее, способствовала развитию всеобщего образования, регулирования экономики и социального обеспечения, а также материальной инфраструктуры транспорта и связи. Индивиды становились гражданами государства, их имена стали вноситься в официальные записи, связанные с призывом на воинскую службу, налогообложением, обязательным образованием, здравоохранением и пенсионным обеспечением, выдачей паспортов и разрешений на работу. В среде вовлеченных в государство создавались национальные культуры, которые добиралась даже до спальни. Уоткинс показывает, что после 1870 г. такие образцы поведения, как количество детей в браке, отношение к внебрачным детям и стремление заключить брак, становились все более схожими между разными районами в каждом из европейских государств [Watkins 1991]. Если раньше наибольшее разнообразие сексуального поведения имело место внутри государств, то теперь оно стало различаться по разным сторонам государственных границ. Проникновение государства вело к установлению связей с центром, которые пересекали отношения внутри местных домохозяйств, соседских общин и производств. Непредвиденным следствием стала способность народа к мобилизации в социальных движениях и политических действиях, причем в беспрецедентном масштабе. Результатом проникновения государства стало высвобождение целого ряда движений и формирование идентичностей, которые прежде были латентны или не существовали вовсе: классовый конфликт, этническое самосознание, национализм и, в конечном итоге, феминизм и масса движений, озабоченных довольно узкими вопросами [Mann 1993; Tilly 1995].

Решительным шагом к резкому очерчиванию внешних этнолингвистических границ при одновременной внутренней гомогенизации стало создание стандартного национального языка. На рубеже XIX в. около 40% французских подданных говорили на региональных языках или диалектах, отличных от французского языка, характерного для региона вокруг Парижа. Это многообразие резко сократилось к 1920 г. в результате целенаправленной государственной политики, распространения школьного образования и интеграции посредством национального транспорта, коммуникаций и торговых сетей [E. Weber 1976; Watkins 1991: 162-163]. Таков типичный процесс государственно-центрированного конструирования идеального типа этнонациональной идентичности — движения по континууму от большего к меньшему числу этнолингвистических групп. Данный процесс также связан с одновременным переопределением привычных границ, укреплением границ между группой, определяемой как «французы», и всеми «не‑французами» — формой этнонациональной мобилизации. Степень этнолингвистической однородности и сила этнонациональной идентичности появляются из способности государства проникать в толщу своего населения и выводить его на единую национальную арену.

Даже в своей крайней форме проникновение государства отнюдь не достигает автоматически успеха в создании единой этнонациональной идентичности в границах каждого современного государства. Вместо этого может получиться пространство, в котором этнические группы мобилизуются на борьбу друг с другом либо за определение того, чья культурная идентичность станет легитимным ядром данной нации, либо за институционализированные субсидии — куски национального пирога, либо за местную автономию, либо вообще готовят восстание и отделение от существующего государства. Но и государство не обязательно остается неизменным: его территория меняется. Даже государства с высокими степенями внутреннего проникновения, в результате геополитических процессов могут включаться в более крупные амальгамные образования или же делиться. Наряду с процессом проникновения государства нам также следует рассмотреть три геополитических паттерна.

2. Геополитический подъем государства на внешней арене повышает престиж могущества доминирующей этнической группы внутри этого государства. Чем выше геополитический престиж могущества, тем успешнее государство пронизывает свое собственное население, когда вводятся институты национального политического участия и культурной коммуникации. Восходящее в геополитическом плане государство лучше способно ассимилировать региональные и иные протоэтнические общности, включая их в общий национальный язык, устанавливая единый стандарт образования и иные аспекты единообразной культуры общества (uniform public culture)[9]. Наши главные примеры создания национальной культуры, такие как Британия XIX в., — это случаи, для которых характерны не только наличие национального экономического рынка, складывание институтов транспорта и коммуникации, но также высокий геополитический престиж могущества этого государства. При отсутствии такого престижа национальные институты становятся ареной, скорее, этнического противоборства, чем этнического объединения[10].

Более слабую версию того же процесса можно наблюдать в античных и средневековых государствах. Они не были способны пронизывать общество подобно современным бюрократическим государствам; тем не менее, там со временем складывалась определенная степень языковой однородности. Современный процесс примерно такой же, но бюрократическое государство действует быстрее. То, что римляне сделали с этрусками, вероятно, за шесть поколений[11], послереволюционное французское государство сделало с бретонцами за три. Лучше говорить об этом как о языковом господстве — о процессе, в ходе которого язык центрального региона и его правящего класса становится законно доминирующим [государственным] языком, определяющим маркером полноценного членства в данном сообществе [de Swaan 1988]. Италия до 270 г. до н. э. была регионом с множеством различных языков (хотя мы знаем из них только латинский и этрусский). Подъем римского государства привел к исчезновению этрусков, хотя физически потомки этрусков выжили и влились в общую популяцию [Stolz and Debrunner 1966]. В греческих поселениях эгейцы, дорийцы, ахейцы, элейцы и другие воспринимались как отдельные этнолингвистические группы. Распространение греческих колоний от Черного моря до Великой Греции* в 700‑500 гг. до н. э. должно было привести к значительному смешению и размыванию границ с другими этническими общностями. Процесс пошел в обратном направлении, когда политическая коалиция против персов разделила всех на «греков» и «не-греков» («варваров», чей непонятный язык воспринимался как «бар-бар» — бормотание). Затем подъем Афин как военного гегемона и культурной столицы привел к формированию стандартного, или образцового, греческого языка именно на основе аттического диалекта афинского региона. Греческая этнолингвистическая идентичность стала еще более политизированной и широко распространилась при македонских завоеваниях Ближнего Востока благодаря политике эллинистических государств, которую вели колонисты в городах греческого стиля во всем этом завоеванном регионе. Культурно-лингвистическая идентичность была установлена политически независимо от того, были ли жители этих городов греками по происхождению или нет. В действительности, сами македонцы считались ненастоящими греками, или полуварварами, до периода их военного подъема.

Такой была основная динамика, благодаря которой в различных частях света установились крупные языковые регионы. В Китае письменность была стандартизована первой крупной династией Хань, которая завершила период завоевательных войн между многими воюющими государствами [Fung 1952]. Тогда же, вероятно, был стандартизован язык высокого стиля и статуса. Показательно, что в китайском языке для обозначения собственной этнической группы используется слово «хань» — название первой династии, установившей господство в основных населенных областях между пустыней Гоби и Южно-Китайским морем[12].

Поскольку границы [расселения] этнических общностей могут выходить за пределы государственных границ, геополитический престиж могущества также оказывает влияние на тенденции самоидентификации в крупных политических группах. В результате, имеет место стремление и давление в направлении к объединению членов одной высокостатусной этнической общности в единое политическое сообщество. Таков источник панэтнических движений за объединение в максимально возможных этнических границах. Панславизм основывался на подъеме престижа могущества Российской империи в течение XIX столетия. К тому времени Российское государство накопило людские и территориальные ресурсы, которые сделали его армии несравненно более сильными, чем у ближайших соседей. При сопутствовавшей этому утрате геополитического могущества Австрийской и Турецкой империями на юго-западном направлении, дальнейшее расширение России казалось в геополитическом плане неизбежным[13]. Панславизм обеспечивал идеологию для этой сферы влияния и узаконивал дальнейшее продвижение русских, позволяя другим славянским народам присоединяться к престижу российской мощи, переосмысливая ее как свою собственную. Панславизм также играл заметную роль во внутрироссийских спорах с западниками, чей главной заботой была внутренняя модернизация России согласно европейским нормативным моделям. Западники были идеологическим движением, сопутствующим усилиям государства модерна по проникновению в российское общество; панслависты выступали против принижения национального престижа, к которому приводит зависимость от внешних моделей. Нам надо уйти от того, чтобы рассматривать панславизм глазами западников, которые считали его реакционной романтизацией славянского народа и отвержением модернизации. Панславизм был движением, отвечавшим тогдашним обстоятельствам — достижению Россией статуса великой державы на мировой арене. Панславизм был идеологией, которая не только утверждала культурную независимость и превосходство России, но также легитимировала дальнейшее геополитическое расширение Российского государства и предоставляла слабым государствам славянской зоны рациональные доводы в пользу присоединения к нему.

Пангерманизм также имел геополитический характер. Это движение за подъем этнического самосознания среди всех немцев было явно ориентировано на немцев, проживавших за пределами империи, созданной благодаря лидерству Пруссии в войнах 1864‑1871 гг. Пангерманское движение достигло высшей точки в 1890-х годах, когда Германия втянулась в международную гонку вооружений и запоздало начала приобретать заморские колонии. Иначе говоря, данная идеология появилась как раз в период, когда Германия стала полноценным участником соперничества, определявшего среди великих держав их уровень престижа. Пангерманизм не является исконным чувством; его не существовало в течение долгого периода региональной раздробленности частей средневекового Рейха. Пангерманизм выстраивался постепенно вместе с консолидацией сильного немецкого государства — Пруссии — в XVIII в. Культурное определение особого Volk** в сочинениях Гердера 1770-80-х гг. появилось в прусской зоне северной Германии и совпадало с расширением круга потребляющей культуру публики. Германский этнонационализм вырос из сочетания двух ключевых процессов: начала первого серьезного институционального проникновения государства в общество и поднимавшегося геополитического престижа одного из германских государств после длительной эпохи раздробленности и слабости, что удерживало немецкий культурный престиж на низком уровне. Пруссия была центром германского национализма не потому, что германская культура изначально была милитаристской и «прусской», а потому, что она была геополитическим ядром, вокруг которого и строилось единое государство.

Поучительно проследить контраст с Австрией. Австрия была геополитической звездой среди немецкоязычных государств с XVI по XVIII вв., но от Пруссии она отличалась двумя обстоятельствами: Австрия явным образом была и считалась мультикультурной империей; а к XIX в. ее геополитическое положение ослабевало. Первоначально Австрия возвысилась, будучи ветвью Империи Габсбургской династии и пользуясь престижем испанского могущества; позднее Австрия открыто включила этническую идентичность союзной венгерской аристократии в свою официальную структуру[14]. Хотя и Пруссия/Германия, и Австрия в результате своих прошлых завоеваний включали население, не говорившее на немецком, — польских славян и еврейских shtetl** в Пруссии/Германии, тех же и многих других славянских и балканских этнических групп в Австрии, — геополитическая экспансия Пруссии была направлена, главным образом, на области с немецкоязычным населением. Прусская экспансия также велась одновременно с мобилизацией элитарных институтов культурного производства: распространением общегосударственного начального и среднего образования, начавшимся в 1700-х гг. в северной Германии, а главное — с соперничеством в проведении академических реформ между немецкоязычными университетами после 1810 г., что привело к созданию единого рынка академических карьер[15]. Институты культурного проникновения государства и престиж геополитической экспансии способствовали созданию сильного этнонационализма в Германии при прусском лидерстве. Австрия, напротив, расширялась в основном в те зоны, где проживало население, не говорившие на немецком языке, и столкнулась с трудностью внутреннего проникновения государства как раз в период испытания целого ряда геополитических потрясений Таковы были поражения от французско-пьемонтского альянса в 1859 г. и от Пруссии в 1866 г., что привело к утрате Австрией Ломбардии и Венеции в пользу Италии, в которой тогда шла национальная консолидация. Эти поражения привели также к угрозе российской экспансии на восточные части Австрии — угрозе, способствовавшей этническим мятежам на Балканах. Такое геополитическое ослабление не было в достаточной мере компенсировано получением Боснии от ослабевшей Османской империи после ее поражения от России в войне 1877—1878 гг. и последующего раздела ее балканских территорий [McEvedy 1982: 34]. Эти два источника государственной слабости накладывались друг на друга. Слабый австрийский аппарат проникновения государства извлекал все меньше ресурсов для ведения военных действий, что подрывало его геополитическое положение и еще больше способствовало усилению местного противодействия проникновению со стороны государственного центра.

Пангерманизм 1890-х гг. был идеологией, основанной на импульсе экспансии Германского государства. Немецкоязычное население, жившее в негерманских государствах Центральной Европы, было воодушевлено надеждой объединения с престижным государством, входившим в круг мировых держав высшего ранга. Их надежды возрастали по мере обрушения могущества и суверенности альтернативного государства, что выражалось вначале в уступках Австро-Венгрии местным автономиям, которые подчинили многие районы с немецкоязычным населением контролю негерманских этнических институций, а затем, в начале XX в. — в распаде Австро-Венгерской империи на несколько слабых государств. Яростный этнонационализм нацистской внешней политики довел пангерманизм до крайних пределов. Считать это исконной немецкой культурной установкой — значило бы принять данное содержание идеологии за основу для ее изучения[16]. Идеология пангерманизма являет собой пример некоего универсального процесса: геополитический подъем создает идеологию этнического престижа; ряд успехов порождает ожидание дальнейших успехов, что вдохновляет милитаристскую политику и способствует более широкому определению этнического сообщества, к охвату которого стремится ведущее экспансию государство.

3.            Геополитическая слабость государства снижает престиж господствующей этнической общности, отождествляемой с ним. При самых суровых геополитических напряжениях государство распадается, что ведет к разрушению этнонациональной идентичности. Распад Римской империи привел к созданию отдельных этнолингвистических блоков Южной и Западной Европы, и таким же образом распад Каролингской империи привел к последующим разделениям между французской, немецкой и итальянской идентичностями. В 1990-х гг. возрождение воинственных этнонациональных идентичностей, появившихся из составных частей СССР и Югославии, соответствует данному общему принципу. Этнические распри на местном уровне не следует объяснять просто как продолжение давней этнической ненависти. Этническое сознание неустойчиво как раз потому, что геополитика подвержена резким переменам. Оно может изменяться в сторону как усиления, так и ослабления мобилизации конкретного этнического сообщества. Геополитически сильное государство блокирует внутри себя дробление этнических идентичностей, тогда как за возвышение и популярность сепаратистов как приверженцев такого дробления ответственны именно геополитические неудачи.

Если объединение государств приводит к языковому единообразию, то распад государств производит языковое размежевание. Появление романских языков относится ко времени распада Римской империи. Помимо итальянского языка, распространенного на территории самой Италии[17], испанский, французский, румынский и многие другие являются языками областей, колонизованных теми, кто говорил на латыни (причем одни из них были итальянцами по своим этносоматическим признакам, другие — нет). Завоевания германских племенных союзов привели к резким изменениям того, что стало узнаваемыми версиями нынешних национальных языков. Изменения произошли не только в фонетике, но, что наиболее поразительно, — в синтаксисе. Грамматика романских языков освободилась от множества внутренних флексий и сложного словообразования, придававших латинскому языку его особую остроту и свободу порядка слов в предложении. На смену этим особенностям пришло сокращение окончаний, а также более аналитические формы, составленные из нескольких слов [Kroeber 1963: 50‑51; Sapir 2001: 158‑160]. Однако словарь романских языков сохранил множество латинских корней. Вызовом для исторической макросоциологии языка является задача объяснения того, почему резким изменениям подвергся именно синтаксис — этот глубинный структурный каркас языка, тогда как в фонетике и лексике происходили лишь небольшие постепенные сдвиги [Aitchison 1991]. Складывается впечатление, что дрейф языка происходит более медленно и непрерывно, тогда как резкое изменение языка вследствие внезапного геополитического кризиса приводит к радикальным языковым разрывам[18].

Ключ к решению обнаруживается в схожем процессе языкового разделения, который происходит от устойчивых линий конфликта или от длительного сопротивления геополитическому объединению. Принято считать, что наибольшее языковое разнообразие наблюдается во внутренних областях Новой Гвинеи, среди племен индейцев Северной Америки, в бассейне Амазонки, в сахельском поясе между Сахарой и расположенными на юге землями, где говорят на языке банту [Kroeber 1963: 22‑24; Whitney 1979: 242‑245, 256‑258]. Эти языки обнаруживают огромное разнообразие в структуре, хотя некоторые исследователи настаивают на общем происхождении многих здешних групп, приводя в качестве довода очевидное единство фонетических корней [Greenberg 1987]. На относительно малой территории горного Кавказа также имеется громадное разнообразие языков. Какие же условия заставили языки настолько сильно удаляться друг от друга, особенно в структурных особенностях грамматики?

Объяснение, по крайней мере, частично, имеет геополитический характер. Наибольшее языковое разнообразие наблюдается в областях с интенсивными военными столкновениями или межплеменной враждебностью, что, тем не менее, не ведет к возникновению крупных и устойчивых завоевательных государств (которые сократили бы языковое разнообразие). В безгосударственных обществах, основным фактором, образующим племя как четко обозначенную идентичность (в отличие от более специфичных родственных, религиозных или политических групп внутри данного племени) служит язык [Elkin 1979: 56‑58]. Здесь языковое различие одновременно утверждает групповую идентичность и устанавливает ее границы. Горная местность Новой Гвинеи — территория, которой, по словам Кребера, свойственно «поразительное речевое разнообразие» [Kroeber 1963: 23], — была также одной из основных областей распространения каннибализма и охоты за головами, а отчуждение посторонних (эксклюзия) там было настолько сильным, что врагов, по сути дела, считали какой-то нечеловеческой породой. То же верно и для бассейна Амазонки. В Северной Америке племенного периода «достойная» форма ритуального насилия устанавливала взаимосвязанные цепочки враждебных отношений без захвата территорий или истребления соперничавших групп. Кавказ также соответствует этому геополитическому паттерну, поскольку исторически география труднодоступных гор и положение между соперничавшими низинными империями сохраняли Кавказ как раздробленную буферную зону.

Языки врагов, согласно этой гипотезе, структурируются друг другом — не через прямое подражание и заимствования, а через противопоставление. Каждый такой язык строится, развивая структурные формы, отличные от форм языка врагов. Данная гипотеза подтверждается тем, что известно о последствиях внешнего контакта между отдаленными языками [Kroeber 1963: 42]. Такие области контакта способствовали особенно быстрым языковым изменениям, но изменения происходили не через подражание или заимствования из чужого языка. Среди нескольких генетически родственных языков сильнее всего меняются именно те, что находятся на территориальной границе и вступают в контакт с наиболее отдаленными языковыми группами. Кребер предположил, что осознание наличия иных форм грамматики служит катализатором для изменений в собственном языке. Результатом же является не пересечение языком границ контакта, хотя контактирующая группа действительно все более отдаляется от других лингвистически родственных ей групп, находящихся вдали от фронтира — границы контакта. Такие изменения бурно происходят в новых направлениях. Этим объясняется, почему у обитателей Сахеля — пограничной зоны между хамитскими и семитскими языками на севере и языками банту на юге, появилось такое большое разнообразие собственных языков, отличных как от языков внешних групп, так и друг от друга.

Носители языка ведут себя так, чтобы как можно резче отличаться от тех, кого они воспринимают в качестве своих врагов. Такое явление обнаруживается не только в племенных обществах в архаические периоды. Лабов и Харрис предоставили свидетельства того, что в наиболее отчужденных частях черных гетто крупных американских городов негритянский английский язык значительно отдалился от стандартного английского [Labov and Harris 1986]. То, что это расхождение проявляется в синтаксисе, а не только в произношении и словаре, говорит о глубине социального конфликта и соответствующего отчуждения. Сегрегация по местожительству в сочетании с бедностью, усугубленные петлями взаимоусиливающих обратных связей, создают еще глубже укорененную культурную обособленность по расовому признаку (то, что я назвал бы крайним пределом континуума этнической обособленности) [Massey and Denton 1993]. Лабов считает, что такие случаи представляют некий общий механизм языковых изменений [Labov 1972; см. также: Aitchison 1991][19]. Возможно, именно этот механизм, действовавший в отношениях между готскими завоевателями и некогда господствовавшими римлянами, привел к столь резкому изменению в синтаксисе между латынью и романскими языками.

Давайте рассмотрим несколько возможных исключений из этого общего принципа. Почему итальянская этническая идентичность не исчезла за время длительного периода разобщенности? Гипотетически, основные города-государства должны были создать отдельные этнические идентичности со своими «итальянскими» культурами, все более отличающимися друг от друга и, возможно, построенными на основе этрусской (тосканской), ломбардской, венецианской и других культурных идентичностей. Я полагаю, что этому препятствовали два процесса: один — культурный, другой — геополитический. В эпоху Возрождения и последующие столетия единая итальянская идентичность поддерживалась общеевропейским престижем институтов культурного производства, распространенных на всем полуострове. Итальянские города-государства обеспечивали основу для новаторских движений в живописи и других искусствах. Из-за относительно небольшого размера местных городов, рынок покровительства художникам должен был выходить за рамки этих городов и стать единой сетью. Наиболее заметные и престижные институты культурного производства считались «итальянскими», потому что самыми знаменитыми итальянцами были художники, переходившие от одного заказчика к другому во Флоренции, Милане, Риме и других городах[20].

Кроме того, некие ниши для этнической идентичности обеспечивала итальянская геополитика. Возможность итальянской этнической идентичности сохранялась благодаря особому положению Италии как буферной зоны между крупными империями. Неустойчивый паттерн временных завоеваний и смены сфер влияния в Италии со стороны Франции и Испании, а также в какой-то мере Австрии, сохраняло итальянскую идентичность; будто бы на внешних стенах страны была вывешена геополитическая скрижаль о том, что вторгнувшиеся государства нейтрализуют друг друга и будут изгнаны. Вдобавок к этому, папство действовало не только как высокостатусный покровитель сети художников, но и как геополитический магнит — центр притяжения для итальянской этнической общности. Элиты городов-государств, такие как семейство Медичи во Флоренции, расширяли сферу своего влияния, выдвигая из своего числа кардиналов и римских пап, используя церковь в качестве заменителя территориальной экспансии, блокированной патовой ситуацией между местными державами, а также весомым вмешательством со стороны Франции и Испании. Если бы итальянский полуостров не был местом рождения папства, итальянская культурная идентичность, скорее всего, не сохранилась бы и не выросла бы в полноценный этнонационализм в XIX в.[21]

Другое явное исключение — сохранение этнической идентичности после исчезновения государства — служит примером того же следствия из общего принципа. Польская идентичность выжила даже после исчезновения польского государства в результате нескольких разделов между Россией, Германией и Австрией в 1772 и 1795 гг., чтобы возродиться четырьмя поколениями позже — в 1919 г. Урок состоит не в том, что этнолингвистические идентичности нерушимы, а в том, что они подчиняются действующим во времени макроисторическим закономерностям. Разделение поляков между несколькими различными национальными государствами (включая заморскую польскую диаспору в Соединенных Штатах и других странах), вероятно, замедлило процесс языковой ассимиляции. Различия в степени подавления языка или попыток языковой ассимиляции в различных странах позволили выжить некоему ядру хранителей этнической идентичности. Согласно геополитической гипотезе, польская этническая общность исчезла бы быстрее, если бы Польша была поглощена только одним государством, а не несколькими.

«Балканизация» — это удобное название для перехода по континууму от этнонационализма существующего государства к этническому сепаратизму. Резкость и воинственность продвижения по этому континууму соответствуют степени геополитического напряжения. Полномасштабное геополитическое потрясение — распад империи — открывает путь к обширным этническим расколам, даже к созданию множества новых этнических общностей там, где прежде существовала только одна. Меньшие степени геополитической слабости приводят к соответствующим уровням этнического самосознания и бунтарства. Османская и в какой-то степени Австрийская империи были «больными людьми Европы» более столетия, и все это знали. Поэтому они стали регионами, в которых местные протоэтнические общности стали на путь протеста и мятежа (became dissidents). В зонах, которые слабо контролировались империей, этнические националисты стремились создать собственное государство. В других регионах, где все еще сохранялся надежный военный контроль, происходила мобилизация движений за этническую автономию или, в случае неудачи, за этнонациональный контроль над культурными институтами, такими как официальный язык и образование. Последние движения сливались с растущими в то время институтами государственного проникновения, но в этом случае проникновение не только не усиливало централизацию государства, но, наоборот, влекло за собой ее ослабление, поскольку создавало арену для мобилизации протестных этнических общностей.

4.            Геополитический баланс могущества способствует космополитизму. Иногда геополитическая обстановка остается стабильной в течение длительного времени, когда могущество разделено среди нескольких государств примерно одинаковой силы. Тогда создание альянсов и дипломатия ориентируются на недопущение того, чтобы какое-либо государство слишком превосходило остальные в военной мощи. В этих обстоятельствах престиж могущества государств остается стабильным, но его естественные свойства меняются. Войны, как правило, ведутся по правилам «джентльменского» или «рыцарского» сражения: никто не рассчитывает на большие завоевания, и число жертв обычно невелико. В таких случаях этнонационализм утрачивает значимость. Этому способствуют несколько процессов. Война считается развлечением элиты: в ней участвует относительно небольшая доля населения, и война не особенно не влияет на его жизнь. Смена правления не имеет особо драматичного характера, а воюющее государство, скорее, составляет тонкий слой поверх общества, а не пронизывает его. Эмоциональная мобилизация, вызванная массовым участием или кровавым завоеванием, отсутствует, что закрывает данный путь к формированию этнонациональной идентичности. Вдобавок к этому, практика смены альянсов с целью поддержания баланса могущества делает этнические идентичности размытыми и поверхностными, что согласуется с принципом: этнические общности строятся через разделение и противопоставление себя тем, кого они исключают. Если военные противники и союзники меняются каждые несколько лет, то ощущение своего места в этническом порядке мира оказывается намного слабее, чем тогда, когда продолжительное геополитическое соперничество формирует каркас этнонационального космоса.

В среде государственной элиты, особенно военных, дипломатических и политических правящих групп, наиболее заметной особенностью повседневной жизни является космополитический контакт с иностранными партнерами — этническими аутсайдерами. Такое взаимодействие способствует развитию некоего общего языка — lingua franca как инструмента дипломатического дискурса. Космополитический язык такого типа отличается от языка пиджин, возникающего для облегчения коммерции в торговых зонах. Если эти грубые и упрощенные в утилитарных целях языки имеют низкий социальный престиж, то космополитический язык обладает высоким престижем и выражает социальное превосходство. Во время войн в ситуации баланса могущества конца XVII и XVIII вв. французские культура и язык во всей Европе стали признаком благородства и родовитости (the mark of good breeding). Обладание идеалами Просвещения, учтивостью и рациональностью означало членство в элите, способной к изощренному взаимодействию в мире международных связей. В космополитических кругах на местные обычаи взирали свысока как на провинциальные, а престиж этнических идентичностей, таких как русская или немецкая, намеренно принижался. По иронии судьбы этот космополитизм имел место именно тогда, когда государственные бюрократии начали проникать в культурную жизнь соответствующих национальных обществ. Данное пересечение космополитизма и бюрократического проникновения позволяет судить о том, что геополитика является главной переменной, которая перевешивает проникновение государства или, по крайней мере, сильно влияет на его характер.

Были запущены взаимоусиливающие процессы. Широкое распространение дипломатических переговоров и межгосударственных альянсов потребовало от членов элиты частых поездок и даже вращения в администрациях государств-союзников. Некоторые представители этого космополитического класса почти утратили государственное подданство, постоянно перемещаясь, занимая посты в армиях и правительствах государств, где они были в национальном отношении чужаками. К этому классу принадлежали выдающиеся министры, такие как Ло* и Неккер** во Франции, Шарнхорст*** и фон Штейн**** в Пруссии. Генералы нанимались на службу иностранными правительствами со времен Лафайета и Штойбена* в период Американской революции и до «китайского» Гордона** при Восстании тайпинов, не говоря уже о переходящих от одной стороны к другой оппортунистах, таких как Конде*** во Франции и Испании XVII в. В отличие от высоко мобилизованных этнонациональных идентичностей государств XX в., тогда наличие национального гражданства не было обязательным условием для государственной службы, причем даже в высшем слое.

Этот космополитизм не следует приписывать лишь нехватке глубокого проникновения государства в общество и соответствующего чувства национальной идентичности, поскольку он связан, прежде всего, с геополитической ситуацией. Трансэтнический космополитизм существовал в целом круге исторических обстоятельств с большими различиями в степени государственного проникновения, но с одним общим знаменателем — геополитическим балансом могущества. Латинский космополитизм преобладал в эпоху высокого Средневековья, но с началом консолидации сильных государств в Англии, Франции и Испании уступил место национальным языкам, прежде всего, вследствие эффективной национализации церковной собственности и, соответственно, средств культурного производства. Культура французского Просвещения сохраняла свой престиж в эпоху переговоров об альянсах после окончания религиозных войн, когда явным идеалом стал баланс могущества, или равновесие сил (balance of power). В Индии, при том, что региональные языки возникли в раздробленных королевствах после исчезновения нескольких относительно обширных древних империй (Маурьев и Гуптов), сама слабость этих государств вдохновляла и поддерживала элитарный слой носителей высокой культуры, сохранявших санскрит и его литературу в качестве институтов, преодолевавших рамки местных особенностей.

Трансэтнический космополитизм — это перманентная аналитическая возможность, и космополитические периоды могут повториться в будущем. Предположим, что мы вступаем (или уже вступили) в эпоху, когда ни одно государство не способно к крупному геополитическому расширению. Вместо этого, фокусом внимания для действий элит являются гибкие альянсы и международные сети. Согласно моей гипотезе, в таких условиях сама идея этнонационализма становится неприемлемой, по крайней мере, для элиты, представители которой теперь чураются каких-либо заявлений о превосходстве их собственных культур. В заключительном разделе этой главы я выдвигаю предположение о том, что «мультикультурализм» и «политическая корректность» конца XX столетия могут быть современной версией трансэтнического космополитизма в особых обстоятельствах геополитического ослабления и этнической мобилизации на уровне неэлиты.

 

АМЕРИКАНСКИЙ ВОПРОС:
АССИМИЛЯЦИЯ ИЛИ ЭТНИЧЕСКИЙ ЗАСТОЙ?

Американские исследования этничности сосредоточены на проблеме ассимиляции, трактуемой в прошлом в позитивном, а с недавнего времени — в негативном ключе. Этнические отношения, которые ранее рассматривались как неизбежно развивающиеся в направлении ассимиляции, теперь, по мнению многих, фундаментально статичны. Этническое воспроизводство и классовое воспроизводство [а также их исследование и оправдание] стали почитаемой (и, по крайней мере, относительно первого, нравственно предпочтительной) социологической позицией. Что мы сделали, так это усечение концептуального континуума этнических изменений. Теория ассимиляции — это объяснение того, как расширяются этнические границы; теории анти-ассимиляции довольствуются демонстрацией того, как этнические границы вязнут и застревают. Без внимания остается более широкий контекст, который определяет, будет ли продвижение в том или ином направлении по континууму между большим и малым числом этнических расколов. Здесь я сделаю беглый обзор материала, связанного с ассимиляцией и анти-ассимиляцией, чтобы показать, каким образом он вписываются в охватывающую геополитическую динамику. Главная тема моего рассуждения состоит в том, что изменения среднего уровня — мезодинамика — этнического воспроизводства и конфликта краткосрочны и варьируют в своей силе; одни геополитические конфигурации усиливают их, тогда как другие блокируют.

В основании классических теорий ассимиляции лежало представление об изначально существовавших этнических группах, трактуемых примордиалистски, причем эти группы еще не начали процесс ассимиляции из-за своей пространственной разделенности — разбросанности по географическим регионам. Такой была ситуация в догосударственных и аграрно-принудительных (феодальных / изымающих ресурсы) обществах. В такой эволюционной модели выделялись этапы контакта, временного конфликта, приспособления и ассимиляции; изменения были движимы развитием рыночной экономики, разделением труда и урбанизацией; все это разрушало региональные разделения и запускало процесс ассимиляции по направлению к некоторой группе более крупного размера. Имеется большой объем свидетельств в пользу того, что этот процесс часто именно так и происходит (о недавнем периоде см.: [Waldinger 1996]; о рубеже XIX-XX вв. см.: [Lieberson 1980]). Однако, как показывает опыт аграрных завоевательных государств, рыночные структуры могут развиваться и при сохранении более узких этнических границ или, по крайней мере, при весьма скромном продвижении вдоль континуума по направлению к ассимиляции в более крупные группы. Парсы в Индии, «евреи при короле» в средневековой Европе и ганзейские немцы на Балтике — вот лишь некоторые примеры из множества этнических анклавов, расположенных как раз в центрах торговли и администрации. Даже сложное разделение труда и обмен в индустриальных обществах могут усиливать этническую обособленность. Прежняя сельская или региональная разобщенность как основа этнического разделения в эпоху, предшествовавшую крупным миграциям, может воспроизводиться в локализации бизнеса и в сегрегации по месту проживания. Этнические группы могут создавать профессиональные анклавы при разделении труда — тенденция, в рамках которой индийская кастовая система является лишь самым крайним случаем. Одно время социологи-теоретики полагали, что этническое разделение труда было свойственно лишь доиндустриальным и добюрократическим обществам, однако относительно современных обществ уже есть достаточные свидетельства того, что оно может существовать в каждой известной форме экономики. Разделение рынка труда на высоко- и низкооплачиваемые, протекционизм как ограждение отдельных трудовых рынков подъемом профсоюзного движения (by unionization), этническими кредитными ассоциациями, монополизацией доступа привилегированными этническими группами или «расовой» дискриминацией — вот некоторые структуры, через которые осуществляется этническое разделение труда [Bonacich 1972; Hechter 1974; Portes 1994; Light and Karageorgis 1994; Olzak 1992].

Нашей целью должно быть не просто описание того, при какой степени этнической сегрегации она структурируется как разделение труда в каждом конкретном случае, а объяснение того, почему варьируют сами паттерны. Любая наличная историческая ситуация является результатом равновесия противонаправленных тенденций, порождаемых различными силами. Разделение труда и структуры административной централизации могут оказывать противоположное влияние на движение вдоль континуума этнических границ. В одном направлении любой контакт и совместное участие различных этнических групп может вызывать ассимиляцию и стирание этнических границ. Пока народы сближаются, всегда есть перспектива формирования общей культуры, развития нового языка или говора (patois), завязывания дружбы и заключения браков, а также формирования единого фронта в конфликте против более отдаленных и чуждых частей населения. Будет ли данный потенциал ассимиляции реализован или, напротив, контакт лишь усилит ощущение границ — это зависит от того, будет ли тенденция к ассимиляции и стиранию границ сильнее, чем тенденция к распре и вражде. Сами же эти тенденции определяются тем, насколько престиж ассоциируется с участием в общей культуре, легитимируемой государством.

Последствия стратификации сходны. Нам больше знакомы те процессы, при которых стратификация усиливает этническую сегрегацию. Различия в классовых культурах усугубляют различия в этнических культурах (а иногда и создают их), и наоборот. Социологи описали множество таких взаимоусиливающих обратных связей: в современных Соединенных Штатах: контраст в материальном благосостоянии между жителями пригородов и внутренних частей города воспроизводит и усиливает различные семейные, образовательные и ментальные паттерны, которые, в свою очередь, усиливают различие между «уличной» культурой чернокожих и культурой белых представителей среднего класса; этот круг замыкается профессиональной стратификацией и закреплением материального неравенства. Понятие «габитус» у Бурдье представляет собой общую теоретизацию самовоспроизводящихся механизмов. Страсть к таким самовоспроизводящимся моделям стало визитной карточкой американских социологов.

Тем не менее, с более широкой аналитической точки зрения стратификация не обязательно приводит к установлению статических этнических границ. Она может также вызывать тенденции к культурной ассимиляции. Стратификация наделяет престижем культуру господствующего класса, которая зачастую распространяется на средние и подчиненные классы через процессы подражания, просачивания и навязывания ее институтами культурного производства. Если классовая стратификация сопровождается этнической стратификацией, такие процессы могут вызвать ассимиляцию этнических культур. Кроме того, стратификация может пробуждать стремление к вертикальной мобильности. Поскольку подчиненные этнические группы поднимаются в классовой структуре или смещаются в сторону, входя в централизованные организации экономики и государства, имеет место тенденция к ассимиляции этнических групп через структурное объединение групповых границ[22]. И наоборот, мы можем ожидать, что данная тенденция к ассимиляции будет наиболее слабой там, где соприкасающиеся этнические группы равны и по классовому положению, и по престижу. Вопрос в том, какая тенденция сильнее — тенденция стратификации к укреплению этнических границ или противоположная тенденция, вызывающая стремление к ассимиляции. А это вновь зависит от текущего геополитического престижа могущества данного государства и, тем самым, — от престижа этнической культуры его правителей.

Значительное внимание уделялось дополнительной круговой связи между экономическими интересами и этническим антагонизмом. Мобилизация этнического антагонизма зачастую объяснялась через базовые экономические конфликты. Поскольку этнические группы создают анклавы при разделении труда и некий ряд уровней в классовой структуре, всякое изменение экономического положения этих групп порождает классовый конфликт, который самым естественным образом проявляется в форме этнического антагонизма. Например, антисемитизм, редко встречавшийся в христианской Европе до XI в., затем стал проявляться в жестоких нападках на евреев сначала в 1100‑х гг. в Рейнской области, а затем и в Восточной Европе. Этот антисемитизм объяснялся распространением купеческой экономики, зачинателями которой были евреи, зачастую составлявшие альянс с центральными правителями, что делало антисемитизм удобным объединяющим лозунгом традиционалистских классов — крестьянства и знати [Murray 1978: 69]. Схожие структурные паттерны обнаруживаются в солидарности грузинских евреев и других этнических групп Кавказа, которые поддерживали собственную неформальную экономику при советском коммунизме [Portes 1994]. В масштабе мировой истории мобилизация этнических антагонизмов на основе анклавов в условиях разделения труда отнюдь не была одинаковой, а во многих случаях ее и вовсе не было. Готовность принять участие в этническом конфликте — это лишь одна из нескольких причинных сил, которая может быть перекрыта другими, более могучими силами. Самым важным причинным условием, наряду со степенью государственного проникновения, является основанный на геополитике престиж могущества правителей этого государства.

 

«АМЕРИКАНИЗАЦИЯ» ПРОТИВ «БАЛКАНИЗАЦИИ»

Кратковременные процессы в разделении труда, в этноклассовой стратификации и в культурной мобилизации ведут к неопределенным последствиям: они могут способствовать как этническому обособлению и конфликту, так и стремлению к ассимиляции — прежде всего, культурной, но также соматотипической и в плане создания ассоциаций. Что из этого произойдет, зависит от условий контекста и, прежде всего, от геополитической траектории данного государства. Мы можем обозначить два противоположных типа. В «модели американизации» государство расширяется и укрепляет свое геополитическое положение. Соответственно, престиж преобладающей этнической группы высок и преобладает стремление к ассимиляции. В «модели балканизации» геополитическая траектория идет на спад: государство рассыпается, престиж преобладающей этнической группы низок; массовая мобилизация направлена, скорее, к этническому сепаратизму, чем к ассимиляции. В «модели балканизации» преобладающая этническая группа не только лишается привлекательности, но становится негативной точкой соотнесения. Так, например, антиавстрийские и антитурецкие настроения становились важнейшим мобилизующими факторами для политического и социального действия. Таким же образом, русская этническая идентичность во время распада контролировавшейся русскими Советской Империи* стала негативной точкой соотнесения для нерусских.

Соединенные Штаты были геополитически расширяющейся державой с начала 1800-х гг. и стали крупнейшей мировой державой в период Первой мировой войны. С 1800 по 1960 гг. Соединенные Штаты — этот яркий пример ассимиляционной динамики расширения этнических границ («американизации») — расширялись на все большие территории Северной Америки, встречая лишь минимальное местное сопротивление. К концу 1800‑х гг. размер Соединенных Штатов и их преимущества в экономических ресурсах стали колоссальными уже в мировом масштабе. В XX в. Соединенные Штаты сумели извлечь пользу из крайне затратных решающих войн между главными европейскими державами. После 1960 г. Соединенные Штаты пережили некоторый геополитический спад из-за дорогостоящей гонки вооружений («холодная решающая война») с СССР — окраинным государством на противоположной стороне старинной европейской зоны военных баталий. Последующие напряжения были вызваны логистическим сверхрасширением США в борьбе с такими густонаселенными противниками, как Корея и Вьетнам. Этим объясняется высокий этнический престиж англо-американской культуры как цели ассимиляции на протяжении полутора веков с некоторым упадком престижа после 1960 г.

А может быть, я просто подстроил объяснение «модели американизации»? Ведь Соединенные Штаты не только были восходящей геополитической державой, но и приобрели территорию, богатую экономическими ресурсами, и, возможно, именно это богатство, а не престиж могущества, привлекало многочисленных иммигрантов. Мы можем склониться к уточнению теоретических принципов, добавив следующее: и геополитический престиж, и экономические возможности повышают легитимность и престиж правящих элит и этнических групп; напротив, и геополитическая слабость, и экономический упадок снижают престиж этничности правителей. Однако есть основания, позволяющие признать главенство геополитики в воздействии на этнический престиж. Престиж англоязычной ассимиляции в Соединенных Штатах был высоким с начала 1800‑х  до 1950‑х гг. И если затем он уже ставился под вопрос, то связано это было не с экономическим спадом, а с геополитическими неудачами: прежде всего, с Вьетнамской войной (1963-1975 гг.), с патовой ситуацией в Корейской войне (1950-1953 гг.), с иранским/исламским вызовом (1979 г.) и становлением полицентрического мира. Так подтверждается тезис о том, что геополитический престиж — это вопрос, скорее, динамики и траектории движения, а не абсолютных величин; вопрос типа «что вы сделали за последнее время?» важнее, чем абсолютный уровень геополитических ресурсов государства и его элиты.

 

ГЕОПОЛИТИЧЕСКИЙ ПРЕСТИЖ
И БОРЬБА ЗА СРЕДСТВА КУЛЬТУРНОГО ПРОИЗВОДСТВА

В данном обсуждении условий среднего уровня, влияющих на этнические границы, пока опущены средства передачи культуры (the cultural media), такие, как образование и язык. Они же оказывают важное влияние на мезоуровне и на этническую ассимиляцию, и на этническую борьбу. Как и со всеми такими мезоусловиями, вопрос состоит в том, какое именно оказывается воздействие и когда? Так, в одной (ориентированной на ассимиляцию) модели массовое образование производит общую культуру; масс-медиа распространяют общий язык; расширение доступа к этим медийным средствам, в конечном итоге, устраняет все этнические анклавы за исключением немногочисленных остающихся традиционалистов. В другой модели (объясняющей сопротивление в отношении ассимиляции или этническое дробление) происходит обратное — распространение грамотности, газет, телевидения и тому подобного создает основу для мобилизации культурных сепаратистов; «модернизация» не способствует универсализму, но создает орудия для укрепившихся в своей отдельности этнических культур (reinforced particularisms). Получается, что образование так или иначе ведет к негативным последствиям: «проклят-если-делаешь» и «проклят-если-не-делаешь». С одной стороны, если государство пытается навязать культурную однородность через систему образования, то возникает чувство озлобления и возмущения — рессентимент — со стороны ущемленных этнических групп. Здесь мы находим литовских, украинских и армянских националистов, сохранявших свою культуру в условиях навязанной русскими системы образования и готовых к взрыву протестов при первой же возможности. С другой стороны, если государство разрешает культурный плюрализм (как в 1980‑х гг. и поступали все в большей мере советские реформаторы), оно само вручает оружие групповой мобилизации своим противникам [Waller 1992].

Ключом к тому, какой из этих сценариев будет реализован, является не структура образовательной системы (или структура масс-медиа), а геополитические условия, которые определяют общий градиент этнического престижа. Единообразная в культурном плане система образования и навязанная языковая монополия на средства массовой информации потерпит неудачу, если престиж господствующей этнической группы низок. По крайней мере, так будет обстоять дело в тот период (по-видимому, в современных условиях речь идет о нескольких поколениях), когда слабость государства, в конечном итоге, приводит к обрушению централизованного контроля. Нам не следует слишком доверять образу могучего и полнокровного культурного сепаратизма, представители которого встречаются в подполье и ждут того часа, когда смогут выйти в открытое пространство. Мятежные движения этнического национализма в значительной степени конструируются, а внезапные перемены политического ветра могут породить бурный энтузиазм в отношении этнической культуры сепаратизма, носителями которой в течение долгого времени была лишь горстка упертых фанатиков. Процесс «балканизации» может быть длительным и неспешным, когда государственный контроль явным образом крошится и распадается в течение десятилетий или столетий; в таком случае (на Балканах в XIX в. и начале XX в.) открытое культурное сопротивление и мобилизация шли непрерывно. Или же «балканизация» может возникнуть и расти довольно быстро, как при ослаблении центрального контроля в СССР с середины 1980-х гг.; в этом случае, какой бы поворот в культурной политике ни был сделан правителями, он все равно бы способствовал сопротивлению.

С другой стороны, культурная гегемония по «модели американизации» может обходиться и без рыночных процессов. Несмотря на попытки некоторых англо-американцев открыто навязать свою культуру мигрантам в американских публичных школах конца XIX - начала XX вв., преобладающим фактором языковой и образовательной ассимиляции, по-видимому, служил престиж англо-американской культуры. В США никогда не было какого-либо общенационального контроля над образованием, и всегда большую роль играла местная инициатива. Испытывались самые различные формы образования: мощная католическая школьная система, персонал которой основном составляли не англо-американцы; множество религиозных колледжей; школы с преподаванием на иностранных языках, среди которых живучими и влиятельными оказались только еврейские академии. Различные формы образования вскоре теряли свое своеобразие, и все они начинали подражать одной высокостатусной модели — последовательности ступеней, ведущей к традиционному англо-протестантскому колледжу [Jencks and Riesman 1968]. Не то чтобы полиэтническое соперничество в Соединенных Штатах никак не сказалось на образовательном рынке; но его следствием стали более острая конкуренция за признание аттестатов и широчайшее, беспрецедентное в масштабах всей мировой истории, распространению школьного образования на всех уровнях общества [Collins 1979]. Результатом стала инфляция аттестатов — этой общей образовательной «валюты», но отнюдь не распад на отдельные этнические анклавы[23]. Таким же образом, ни газеты на особых этнических языках, ни другие типы культурных масс-медиа не расцвели в Соединенных Штатах, поскольку не выдержали конкуренции с англо-американской массовой культурой. Не было никаких государственных ограничений, которые сколь-нибудь существенно повлияли на такой результат; престиж англо-американской культуры попросту вытеснил соперничавшие культуры этнических сепаратистов.

 

Проблемные случаи

Всегда ли геополитический подъем в условиях проникновения [в общество] современного государства приводит к этнонационализму? Если мы трактуем это явление в том смысле, что господствующая этническая группа начинает определять общенациональную культуру, а все остальные протоэтнические сообщества или этнические иммигранты исчезают, то сталкиваемся с рядом проблемных случаев. Что если подчиняемые этничности оказывают сопротивление и создают свой устойчивый анклав или даже отдельное государство? Лучшим примером такой успешной попытки плыть против геополитического течения служит Ирландия в период высшего расцвета Британской империи. Что если господствующее этническое сообщество не позволяет меньшинствам ассимилироваться? Таков проблемный случай чернокожего населения в Соединенных Штатах.

 

ИРЛАНДИЯ И ИМПЕРСКАЯ БРИТАНИЯ

Легитимность господствующей этнической группы не означает, что другие этнические группы обязательно будут ею поглощены. Легитимность группы может определяться путем ее противопоставления культурно подчиненной и культурно нелегитимной группе. Случай Ирландии показывает, что администрация побежденной территории может институционализировать структуры, которые превращают региональную протоэтническую общность в мятежный этнонационализм. Английские владыки XVI‑XVII вв. рассматривали Ирландию как территорию для обустройства колониальных плантаций, подобную заморским колониям; «дикие ирландцы», по их мнению, лишь немногим отличались от индейских племен Северной Америки [MacLeod 1967]. Классовое различие между колониальными англо-ирландскими правителями и коренными ирландцами закрепилось уже как политическое разделение в результате того способа, которым английское государство формировалось как парламентский режим. Революция и гражданская война в Англии в идеологическом плане привели к отвержению католических и иностранных связей, которые, как считалось, представляли угрозу для национального суверенитета. Право голоса на выборах в парламент было строго ограничено, им обладали только приверженцы национальной англиканской церкви, тогда как побежденным католикам, считавшимся сторонниками чужого — ненационального — короля, было безоговорочно запрещено участвовать в выборах. После окончания гражданской войны Оливер Кромвель проводил в Ирландии необычайно жестокую военную политику, а в период волнений и тревог 1680-х гг. относительно угрозы того, что монархия восстановит католицизм, Ирландия была центром рекрутирования в армию приверженцев католичества. Престиж могущества англо-протестантского правящего класса превратил разделение между католиками и протестантами в Ирландии XVIII в. в разделение между совершенно бесправным классом и политическим классом в самом классическом марксистском смысле.

Геополитика раз за разом укрепляла чужеродную, неанглийскую идентичность Ирландии. Католицизм ирландцев был вполне осознанным основанием при создании дипломатических и военных союзов со времен испанской Армады, включая высадку агентов-иезуитов, а также французскую поддержку восстаний, католических легитимистов и претендентов на королевский трон в XVII-XVIII вв. Ощущение англичанами чуждости Ирландии подкреплялось тревогой относительно возможности появления на их же «заднем дворе» союзника враждебных континентальных держав. Ирландский национализм со своей стороны подкреплялся возможностью получения поддержки со стороны врагов Англии. Во время революционной войны в Америке чувства ирландцев были целиком на стороне американцев, и англичане удерживали в Ирландии значительные войсковые соединения из-за страха, что французы ее захватят. Во время Французской революции 1790-х гг. ирландские мятежники нашли убежище во Франции, а французские военные экспедиции высаживались в Ирландии [Foster 1989: 152]. В период Первой мировой войны ирландские националисты пытались ввозить оружие из Германии. В XIX в. и в начале XX в. ирландские иммигранты или временные переселенцы в Соединенных Штатах (которые, конечно же, участвовали в нескольких войнах против Англии) стали основной базой поддержки ирландских повстанцев, а также противовесом тенденции к ассимиляции ирландцев в английскую культуру.

Ирландский этнонационализм все более кристаллизовался с начала XIX в. и выстраивался благодаря процессу государственного проникновения, который и предоставил средства для мобилизации разного рода социальных движений, направленных против английского государства как в самой Англии, так и в Ирландии. В 1820-х гг. в Ирландии был период массовых митингов, шествий и символической ажитации; тот факт, что все это происходило главным образом в сельскохозяйственных районах и небольших городках, показывает — даже ярче, чем сопоставимые движения в Англии, — что мобилизация была вызвана не столько распространением промышленности, сколько облегчающим ее проникновением государства. Политические баталии за расширение избирательных прав, происходившие в Англии на всем протяжении XIX столетия, должно быть, вызывали весьма острое чувство отчужденности у ирландских иммигрантов, составлявших значительную часть промышленных рабочих в Англии, но лишенных права голоса. Особый статус колониального владычества в Ирландии продолжился и в ряде британских парламентских реформ избирательного права, либерализация, в целом, была более ограниченной в отношении ирландцев, чем англичан, потому что ирландские католики имели клеймо двойной нелегитимности, будучи и колонизованным, и нелояльным парламентскому режиму народом. «Ирландский вопрос» стал яблоком раздора в английской политике, поскольку гуманитарные проблемы, связанные с сельским голодом 1840-х гг., соединялись с вопросами прав собственности и избирательного законодательства. Находившиеся на грани выживания фермеры-арендаторы — наиболее распространенный слой ирландского населения — при каждом неурожае изгонялись со своих земель англо-ирландскими (и другими) землевладельцами, которые превращали землю в более выгодные пастбища. Несмотря на то, что в класс землевладельцев входило все больше местных ирландских католиков, историческое закрепление классового разделения между этнорелигиозными идентичностями все сильнее определяло общественное сознание по мере того, как росла вражда в связи с происходившими в середине XIX в. стачками арендаторов и чередой убийств.

Проводимые английской элитой политические реформы вели не к снижению недовольства ирландцев, а к дальнейшему углублению конфликта. В 1800 г. ирландская Палата общин — символ колониального режима — была упразднена. Преобладающее настроение сочетало страх вероломства ирландцев во время войны с революционной Францией и уступки в том, что все больше считалось в Англии скандальной дискриминацией католиков. Английское государство попало в ловушку — ситуацию типа «проклят-если-сделаешь» и «проклят-если-не-сделаешь». Каждый шаг попадал в западню конфликта и вызывал нападки с трех сторон [Foster 1989: 148‑211]. Первой фракцией была землевладельческая элита англичан-протестантов, выступавшая против земельной и других реформ, но со временем ее выдавливали из господствующей позиции. В состав второй фракции вначале входило католическое крестьянство, а затем растущий средний класс, получавший все больше избирательных прав и, в конечном итоге, достигший доминирующего представительства в парламенте. Во время переходного периода расширения избирательного права, Ирландию в парламенте представляли, как правило, протестантские мелкопоместные дворяне (джентри), которые пытались завоевывать популярность и голоса, отстаивая интересы католических избирательных округов, тем самым переопределяя классовые и религиозные конфликты в качестве вопросов ирландского национального суверенитета[24]. Поскольку ирландская этническая идентичность стала более притягательной, нежели британский этнонационализм, часть англо-ирландской элиты перешла на позиции ирландского этнонационализма. Ирландская элита теперь могла выбирать свою идентичность; сегрегация и дискриминация ирландского народа создали некую неассимилируемую идентичность, в лоне которой ирландская элита могла обосноваться. Политические возможности на английской государственной арене укрепляли и осложняли чувство ирландской особости по мере того, как ирландские члены парламента обретали дурную славу из-за своей несговорчивости, но также пользовались спросом, будучи умелыми манипуляторами в плане создания коалиций с разными английскими партиями.

Третья фракция объединяла ирландских протестантов из отколовшихся фракций, которые изначально были также исключены из политического устройства англиканского парламента. Эти ирландские протестанты были сосредоточены преимущественно в Северной Ирландии, где они представляли все более преуспевающий промышленный деловой класс. Протестантский рабочий класс в этой зоне, сталкиваясь с безработицей и другими экономическими неурядицами, принудительно вытеснял рабочих-католиков; классовая мобилизация замещалась узкой тактикой выталкивания из рабочих мест по критерию этнорелигиозной принадлежности. Ирландские протестанты (которых я называю так, чтобы отличить их от англиканских англо-протестантов) становились все более враждебны в отношении к уступкам католикам со стороны англичан. В то время как английские политики из сочувствия или из-за усталости от распрей все более склонялись к решению ирландской проблемы путем предоставления Ирландии самоуправления (гомруля — home rule) при католическом большинстве, ирландская протестантская оппозиция становилась все более воинственной.

Широкая конфронтация между ирландскими протестантами и католиками переросла в военную мобилизацию обеих сторон и достигла своего пика в 1913-1914 гг. как раз перед тем, как разразилась Первая мировая война. В результате, ограниченная форма местного самоуправления под британским контролем над финансовой и внешней политикой, о чем раньше приходилось только мечтать, стала все больше замещаться целью полной национальной автономии.

Данная точка перелома совпала с геополитическими напряжениями, которые стала претерпевать расширившаяся на огромные пространства Британская империя. Геополитическая сила определяется не размерами территориальных владений, а логистическими издержками по защите этих территорий. Финансовые затраты на Англо-Бурскую войну, ставшие предметом острого обсуждения в парламенте, сделали очевидным это внутреннее напряжение империи. Ирландцы сочувствовали бурам, а британские военные трудности пробуждали и усиливали ощущение того, что сверхрасширение Британской империи давало шанс получить независимость. Ирландцы начали вооруженную борьбу за независимость в 1916 г., сознательно извлекая выгоду из вовлеченности Британии в Первую мировую войну. Хотя первоначально большинство ирландского населения придерживалось умеренных взглядов в вопросе о гомруле (и в состав британской армии в Европе действительно входило множество ирландских добровольцев), восстание радикальной националистической фракции привело к поляризации. В обстановке военного времени британские власти считали предателями не только мятежников, но и умеренных ирландских националистов; в результате, ирландское общественное мнение резко сменилось и перешло на антибританскую сторону. Сходный сценарий имел место во время партизанской войны 1919-1921 гг., пока спираль эскалации жестокости с обеих сторон в конечном итоге не привела к истощению и обретению Ирландией в 1922 г. настоящей независимости [Foster 1989: 196‑209]. Британское военное превосходство было блокировано военным истощением как следствием огромных расходов на участие в Мировой войне, а также обращением ирландских националистов за международной поддержкой. В частности, Соединенные Штаты, будучи восходящим военным гегемоном, способствовали демонтажу империй на стороне не только побежденных великих держав, но и самих британцев. В долговременном историческом плане, росту ирландского национализма способствовали его геополитические связи с врагами английских завоевателей Ирландии, причем зрелости и успеха ирландский национализм достиг как раз в тот период, когда англичане испытывали ощутимое геополитическое напряжение.

 

БЕЛОЕ СОПРОТИВЛЕНИЕ АССИМИЛЯЦИИ ЧЕРНОКОЖИХ
В СОЕДИНЕННЫХ ШТАТАХ

На аналитическом уровне есть поразительные параллели неассимилируемости между ирландцами в Британии и чернокожими афроамериканцами в Соединенных Штатах. И те, и другие начинали, будучи угнетенным населением в колониальных плантаторских режимах, где политические права предоставлялись только узаконенной в своем положении этнонациональной группе. В Ирландии католицизм был структурным средством обозначения и закрепления этой колониальной иерархии, в Соединенных Штатах такую роль играл цвет кожи. На Юге принимались законы о смешанных браках, которые обретали свое институциональное воплощение в обычае считать всех людей смешанного происхождения черными. Иногда американские межрасовые отношения описываются как кастовая система, но эта аналогия с Индией хромает. Индийские касты являются частью иерархии, включающей большое количество градаций, которое, к тому же, росло со временем; в Штатах же разница между черными и белыми является единственным и перевешивающим все остальное разделением. Индийские касты создавались путем подражания ритуальной чистоте брахманов, которая была своеобразным lingua franca высокого социального статуса в обществе, где государства были слабыми, а правовое регулирование основывалось на расширении отношений родства [Collins 1998: 208-212; в русском переводе: 270—274); американский расизм, отделяющий черных от белых, был выработан государством и до 1960‑х гг. во многих местах поддерживался законом.

Более сильной является аналогия между ирландскими католиками в британской политии и неграми в юридически сегрегированных Соединенных Штатах. Многие чернокожие американцы рождались и жили не в южных штатах с официальной сегрегацией, а на промышленном Севере, где у них было во многом такое же положение, что у ирландских рабочих в Англии. В обоих случаях классовые различия укрепляли навязанную в культурном плане разделительную линию; в обоих случаях институциональный стержень государственного законодательства способствовал сохранению видимости и значимости этнического разделения. Даже те, кто проживал вне худших зон откровенной государственной дискриминации (черные американцы — на Севере, англо-ирландская элита — в Ирландии, ирландские рабочие — в Англии), сталкивались с тем, что к ним относятся в соответствии с общественной репутацией их этнической группы. Есть множество параллелей в том, как происходила мобилизация этнического протеста в обеих странах. Восстание ирландских националистов в 1916 г. — в самом разгаре Первой мировой войны — было более воинственной версией первого национального политического действия, предпринятого американскими неграми, — предупредительной забастовки чернокожих грузчиков на заводах Пульмана во время Второй мировой войны, в результате которой правительство отказалось от политики откровенной сегрегации. Британским геополитическим напряжениям, приведшим к независимости Ирландии, вновь с менее воинственными итогами, соответствует мобилизация движения негров, борющихся за свои гражданские права и участие во власти как следствие геополитических напряжений для Америки в периоды Корейской и Вьетнамской войн. Борьбе трех фракций в Ирландии соответствовали конфликты на американском Юге после отмены рабства: ирландские католики и чернокожие на Юге были одновременно жертвами притеснения, но также сочувствия посторонних наблюдателей, поскольку являлись подчиненными сельскими классами,. В обоих случаях действовала элита консервативных плантаторов, причем часть ее становилась фракцией «белых либералов», которые проявляли благосклонность к мотивам угнетенных. И в Ирландии, и в Соединенных Штатах представители нижнего слоя среднего класса и рабочие (ирландские протестанты, соответствовавшие среднему и низшему классам белых южан) становились самыми воинственными противниками равенства и десегрегации.

Ключевое различие между ирландцами в Англии и чернокожим населением в Соединенных Штатах составляет геополитический контекст. Для Британии Ирландия всегда была тревожной территорией, которая мешала Британии вести политику баланса могущества с ее континентальными соседями. В Соединенных Штатах чернокожее население было неотъемлемой частью территории, на которой оно проживало. Даже Гражданская война, во время которой не так давно созданная федерация распалась на отдельные штаты, не стала серьезной угрозой для этой связи, хотя в случае победы Конфедерации (Юга) такая угроза имела бы место. Чернокожие южане были тайными сторонниками унионистов (Севера), причем именно их белые хозяева-южане на протяжении двух или трех поколений после окончания Гражданской войны взращивали свою особую идентичность, основанную на воспоминаниях о войне. В XX в. растущий престиж геополитического могущества федеративных Соединенных Штатов Америки на мировой арене стал сильным притягательным фактором для национальной идентичности, что началось с побед в Испано-американской войне и в Первой мировой, достигнув кульминации во всеобщей военной мобилизации в период Второй мировой войны. Именно в контексте этой и последующих — Корейской и Вьетнамской — войн Соединенных Штатов, ставших мировым гегемоном, происходила мобилизация движения за интеграцию чернокожих и разрушалась поддерживаемая государством правовая дискриминация. Вообще говоря, целью данного движения в то время была ассимиляция — целью, которая приветствовалась и поддерживалась белыми элитами, наиболее тесно связанными с включающим (инклюзивным) этнонационализмом успешного в XX в. американского государства. Именно благодаря этому обстоятельству в 1960‑х гг. сложилось ощущение того, что расовая интеграция — это та идея, время которой уже настало.

Как и предсказывает геополитическая гипотеза, престиж глобального могущества США создал американский этнонационализм. Что геополитическая теория прямо не объясняет, так это источник белого сопротивления относительно ассимиляции чернокожих. Здесь мы могли бы вспомнить множество хорошо изученных процессов, благодаря которым этническая стратификация самовоспроизводится. У меня нет ничего нового, чтобы к ним добавить, кроме геополитического контекста, в котором такое сопротивление ассимиляции из легитимного стало нелегитимным. Мировые войны, а особенно быстрый рывок Соединенных Штатов в середине XX в., достижение ими ранга державы с престижем мирового могущества сделали интеграцию в американскую идентичность значимой темой для всех этнических групп[25]. Эти же обстоятельства привели к геополитическому напряжению, связанному со сверхрасширением, прежде всего, к обескураживающим поражениям во Вьетнамской войне. Черное движение в Соединенных Штатах включало элементы как освободительного этнонационализма, так и сепаратизма. Этнонационализм возник благодаря явно восходящей траектории американского престижа могущества, что обеспечило движению за интеграцию чернокожих институциональную поддержку со стороны средств массовой информации и в дискурсе государственных чиновников, а также горячую моральную поддержку со стороны космополитически настроенных социальных классов белого населения[26]. Ряд геополитических неудач вызвал настроения делегитимации доминирующей этнической группы, что, в свою очередь, питало черный национализм и сепаратизм. Поражение Соединенных Штатов во Вьетнамской войне было равноценно распаду европейских колониальных империй из-за напряжений Второй мировой войны. В обоих случаях этнонационализм прежде непобедимых государств был поколеблен. Клонящиеся к упадку государства претерпевают моральные натиски на легитимность своего правления, а это отражается в утрате элитой веры в себя, в смешанном чувстве унижения и вины. Именно эта атмосфера вдохновляла бунтарский национализм неассимилированного и ущемленного населения.

В Соединенных Штатах бунтарскому этнонационализму не удалось зайти слишком далеко потому, что геополитическая сила этого государства еще относительно велика. В связи с распадом СССР в 1990-х гг. геополитическое положение Соединенных Штатов вновь укрепилось. Несмотря на всю риторику, сохранившуюся со времен потрясений 1960—1970-х гг., воинственность со стороны чернокожих, латиноамериканцев и азиатов приняла форму борьбы за содержание школьных программ в городских соседских общинах, она касалась сравнительно второстепенных вопросов почтения в отношении культурных символов, а отнюдь не требований о передаче даже части территориальной власти этническим автономиям. Престиж могущества американского государства остается высоким; мы можем ожидать, что престиж общеамериканского этнонационализма будет преобладать до тех пор, пока будет сохраняться та же геополитическая ситуация. Долговременный тренд в данном случае направлен к ассимиляции.

К настоящему времени, желаемый стандарт уже не сводится просто к культурному преобладанию белой англо-американской культуры и соответствующего соматотипа. Давление в пользу ассимиляции европейских этнических общностей, которое достигло своего пика в период «Нового курса» и мобилизации во Второй мировой войне, к середине XX в. уже произвело некую гибридную культуру (которая вполне может быть названа «американской креольской»). Гибридный характер этой культуры, несомненно, будет и дальше меняться в связи с включением в нее азиатских и латиноамериканских элементов. Во многих отношениях черная американская культура уже наложила свой отпечаток на американскую национальную культуру, имел место и обратный процесс. Сохраняющиеся различия в большой степени связаны с аспектами классовой культуры, а также с одним отличительным признаком — цветом кожи. По этому поводу геополитическая гипотеза предсказывает оптимистичное будущее для сторонников ассимиляции и пессимистичное — для сепаратистов.

Ключом к приданию расового характера континууму этнических различий служит культурное определение потомков смешанных пар как принадлежащих исключительно нелегитимной категории. На рубеже XXI в. данное культурное определение, по-видимому, разрушается. В 1990-х гг. неуклонно росло признание категории смешанной расы. Последствия такого изменения категориальных границ будут иметь весьма серьезный и долговременный характер. При отсутствии дальнейшего выделения степеней расовой чистоты, наподобие тех, что имели место в Бразилии и других странах, распад жесткого разделения черных и белых может привести к тому, что вся эта категориальная схема — «цвет кожи» — утеряет свое центральное значение в качестве этнического маркера. Возможно, мы увидим появление Америки, освобожденной от расовой дихотомии, даже если в течение долгого времени не произойдет ассимиляция всех групп населения. Особая черная расовая идентичность вполне может сохраниться, закрепившись в многочисленном черном низшем классе, который подвержен сегрегации вследствие взаимоусиливающих обратных связей классовой и расовой враждебности, а также «узаконен» криминализацией. Существование культурно обособленного и крайне сегрегированного черного люмпенизированного слоя делает черную кожу общепринятой точкой отнесения и по-прежнему позволяет применять эту категорию по отношению к чернокожим из более высоких социальных классов. Противовесом этой расовой дихотомии является потенциал аморфной категории смешанной расы в деле устранения расового характера американской этнонациональной идентичности. Категория смешанной расы возникает не в результате заключения межрасовых браков между черными и белыми, как это предполагается в сценариях классических надежд и страхов. Вместо этого, она появилась вследствие размывания расовых идентичностей между выходцами из Азии, латиноамериканцами, индейцами, соединения их в некую широкую межрасовую категорию, в которую также вливаются с разных краев белые евроамериканцы и черные афроамериканцы. В обозримом будущем черные и белые могут и смешиваться между собой, но вполне можно себе представить, что они войдут в состав некой более крупной, культурно доминирующей категории.

Если высокий престиж геополитического могущества будет увеличивать престиж единой этнонациональной идентичности, а полная мобилизация всего народа в вооруженные силы станет вливать эмоциональную энергию в такую самоидентификацию[27], то мы можем ожидать, что Америка как мировой гегемон увидит разложение культурного определения расы в грядущих поколениях. Выдающееся геополитическое положение Соединенных Штатов Америки привлекает иммигрантов со всего мира, что способствует тенденции возникновения некой межрасовой идентичности как результата слияния обширного разнообразия этносов самого разного происхождения. В этом контексте классовое различие черных и белых вполне может сохраниться, но все в большей мере лишь в качестве боковых дополнений к дрейфующему центру американской этнонациональной идентичности. Смешанная азиатско-европейско-латиноамериканская идентичность, вероятно, станет той категорий, в которой растворятся все остальные. Однако все это зависит от того, как долго продлится геополитическое господство Соединенных Штатов.

 

БУДУЩЕЕ ЭТНИЧНОСТИ

Вероятно, этнические разделения будут возникать и размываться на всем протяжении будущего существования человечества.[28] Паттерны этих изменений будут следовать за геополитической динамикой. Это можно проиллюстрировать, рассмотрев несколько ближайших возможностей.

Крупнейшим геополитическим изменением на рубеже XXI в. является потенциальное появление на мировой сцене двух огромных и могущественных государств — Европейского Союза и Китая. От них обоих мы можем ожидать создания направленного на экспансию и заново определенного этнонационального сознания. Уже в 1980-х гг. мы видели попытку определить панкитайскую культурную орбиту в виде конфуцианской культурной традиции; эти идеи выражал такой лидер, как сингапурский политик Ли Куан Ю. Цель этой попытки заключается в том, чтобы преодолеть ныне дискредитированную в геополитическом плане идеологию коммунизма и поставить Китай в центр этнонациональной [панкитайской] приверженности, схожей с панславизмом или пангерманизмом времен расширения соответственно российской и германской сфер влияния. Как далеко зайдет эта идеология, зависит от геополитических переменных, которые могут принести Китаю либо военные конфликты и напряжения, либо установление прямого или опосредованного контроля над смежными регионами.

Европейский Союз (ЕС), будучи организован как федерация, возвышающаяся над национальными государствами, идеологически транснационален. В то же время институциональное устройство и культурные сети ЕС, несомненно, будут способствовать возникновению некой европейской культурной идентичности. Насколько значительным будет продвижение в направлении европейского этнонационализма, будет зависеть от престижа могущества ЕС на мировой арене. До сих пор данная федерация сомневалась в отношении мобилизации своей военной силы. Если бы этот шаг был сделан, она, вероятно, распространила бы значительное могущество на своих непосредственных соседей. Даже без сколько-нибудь существенного применения военной силы вакуум могущества в Центральной Европе и на юго-восточном направлении как бы притягивает влияние со стороны ЕС. В этом отношении его главными геополитическими соперниками являются Соединенные Штаты и Организация Объединенных Наций, хотя последняя кажется слишком аморфной, чтобы выработать в каком-либо масштабе этнонационалистический универсализм[29].

В заключение, рассмотрим, какой свет проливает геополитическая теория на эти два феномена. Кажущийся парадокс состоит в том, что региональные этнонационализмы в старых европейских национальных государствах претерпели мобилизацию как раз в то время, когда ЕС стал «общим зонтом»: каталонский национализм в Испании, шотландский и валлийский национализмы в Англии, ломбардский национализм в Италии и другие. Не противоречие ли это? Я же полагаю, что данные явления происходят согласно геополитическим принципам. ЕС получил свое могущество от составивших его государств, черпая его, прежде всего, из их прежней автономии военного действия. Поскольку драматический опыт военного участия является самым сильным источником престижа могущества, утрата независимых вооруженных сил в определенной степени лишила государства их легитимности, а наряду с этим делегитимировала их [доминирующие] этнонациональные идентичности. Подъем региональных национализмов под этим «зонтом» произошел согласно принципу: утрата государством геополитического престижа могущества способствует этническому восстанию. Бунтарство приняло мягкую форму, поскольку национальные государства не были разрушены силой, направленной на раздел территории; вместо этого монополия данной силы сдвинулась вверх к ЕС. Движения за региональную автономию не пытаются установить свою собственную монополию силы, но стремятся действовать в качестве полугосударств под организованным наверху силовым «зонтом». Такие изменения в плане региональной реструктуризации возможны именно в наше время, они обращают вспять тенденцию подъема этнонационализма как следствия консолидации могущества государствами в начале XX в., тогда как теперь в Европе геополитическое могущество вытеснено с уровня национального государства. Эти региональные движения могут быть явлениями переходного периода, когда прежние национальные государства уже делегитимированы, а полноценное общеевропейское государство еще не возникло.

Геополитическая теория прямолинейно и не особенно привлекательно представляет условия, при которых ЕС мог бы стать эмоционально притягательным магнитом для некой новой общеевропейской национальной консолидации (a new Euronational loyalty), стать основанием для паневропейской этничности: ЕС должно было бы стать полноценным государством в веберовском смысле, мобилизуя свое население через коллективный военный опыт. Возможно, конечно же, что этого никогда не произойдет. Европейская неприязнь к милитаризму во второй половине XX в. может соединиться с имеющейся этнической раздробленностью и препятствовать подъему коллективных настроений, требуемых для действия европейской военной силы. С учетом давних традиций государственного использования силы и относительную эфемерность политических настроений, особенно тех, что связаны с реакцией на прошлую ситуацию, весьма сомнительно, что европейский пацифизм так и будет всегда доминировать. Но пока он существует, геополитическая теория выводит структурное следствие: ЕС не станет объектом сильной эмоциональной приверженности, хотя он может стать удобным каркасом культурных и экономических связей.

Геополитическая теория этнонационализма также предлагает объяснение ужасающего этнического насилия в конфликтах между частями бывшей Югославии. Когда-то связанное в единое целое, государство распалось и пережило подъем этнических национализмов, причем в самых крайних проявлениях. Особая идентичность Югославии заключалось в том, что она была буферным государством, промежуточной зоной между коммунистическим и антикоммунистическим блоками. Распад Советской империи и идеологическая делегитимация коммунизма оставили Югославию без ее идентичности и без геополитической роли. Будучи небольшим государством, Югославия занимала особое положение в мировой иерархии престижа могущества, играя роль посредника, или «брокера», облегчавшего торг между двумя могучими блоками, причем такой престиж Югославии не особо зависел от имевшихся у нее ресурсов. Во время «холодной войны» Югославия вполне соответствовала архетипу нейтрального государства, она была лидером-первопроходцем нейтрального блока. У Югославии не было никакого иного легитимирующего ресурса, кроме этой ниши, которую она утратила из-за крушения Советского блока. Неясность относительно того, на что могло бы опереться государственное могущество в новых условиях, вызвала местную гонку вооружений и череду взаимных жестокостей, которые быстро выстроили из латентных этнических идентичностей как бы исконные (примордиальные) чувства вражды и ненависти[30].

В этих обстоятельствах геополитическая теория также предлагает некий прогноз. Ключ к завершению этнической распри состоит в восстановлении престижа могущества государства, причем не обязательно югославского государства, которое безнадежно делегитимировано, но любого иного, главное, — эффективного государства. Наиболее очевидным решением для ЕС было бы предложение инкорпорировать все части бывшей Югославии. В то же самое время ЕС должен действовать как сильное государство, которое не терпит никакого противодействия по отношению к его собственной монополии на легитимное насилие на своей территории. ЕС вполне мог бы разоружить бывшую Югославию, но только обратив значимую эмоциональную приверженность на себя. Сербы, боснийцы, хорваты и все остальные могли бы вновь стать мирными гражданами, наряду с другими типичными гражданами любого другого сильного современного государства. Насколько вероятно, что такое случится, — это уже другая история. Поскольку сам ЕС движется весьма медленно и осторожно в плане собственной трансформации в полноценное государство, сомнительно, способен ли он в ближайшем будущем предложить такого рода решение.

На рубеже XXI в. на Западе, включая Европу и Соединенные Штаты, преобладающие настроения склоняются к мультикультурализму, связанному с враждебностью к этнонационализму на государственном уровне и сочувствием к закреплению этнического своеобразия в нишах внутри государства. Является ли это просто очередным колебанием маятника истории, которому вновь придается чересчур большое значения из-за близорукости настоящего времени, или же это долгосрочное структурное изменение? Ответить на этот вопрос можно только на основе строгой макроисторической теории относительно процессов большой длительности, а она только теперь начала складываться. Тем не менее, я предложу некий диагноз.

Геополитическое ядро государства никогда не исчезнет, но геополитические ситуации могут принимать разные формы. Структурная ситуация 1990-х гг. напоминает баланс могущества, который сложился не столько вследствие мощной военной мобилизации полудюжины великих держав, целенаправленно удерживающих равенство альянсов, сколько благодаря зарождающейся взаимосвязи международных сетей. Торговля, миграция, оффшорное производство и финансовые спекуляции, а также огромное множество международных организаций, не обязательно лишают государства способности вести военные действия. Это обошлось бы им дорого, но войны всегда стоили дорого, а экономическая иррациональность войн никогда не была серьезным препятствием ввиду их эмоциональной привлекательности. Что делают сегодняшние транснациональные сети, так это способствуют росту космополитической элиты, в чем-то подобной дипломатам, наемникам и экспортерам культуры, наводившим мосты в Европе в эпоху Просвещения XVIII в.

Рука об руку с геополитикой баланса могущества идет космополитизм, который взирает сверху вниз на все местное и особенное, как на отсталое и низшее в нравственном отношении. Язык мультикультурализма, на мой взгляд, является сегодня таким же lingua franca, каким был французский язык в эпоху Просвещения. Есть ирония в многослойности этого нового lingua franca, поскольку мультикультурализм (или «политическая корректность») презирает этнический национализм (причем презирается именно собственный национализм), превознося при этом примордиалистские идеологии недавно освободившихся этнических общностей. Поскольку все этничности сконструированы и ни одна из них не является примордиальной, данный подход представляется нелогичным. Таково понятие терпимости, или толерантности, которое включает терпимость к нетерпимостям или, точнее, терпимость к определенным привилегированным нетерпимостям. Однако эти понятия основаны на более глубокой макроисторической логике. Этническими комплексами особенностей, или партикуляризмами, которые делегитимированы, оказываются партикуляризмы именно национального государства, а поощряемыми — те, что никогда не поднимались на уровень привилегированной национальной этнической группы. Обычно, как только угнетенное или иным образом униженное этническое движение близко подбирается к государственной власти или мобилизует вооруженную силу, что делает государственную власть досягаемой, оно начинает наносить такие же обиды этническим чужакам, причем это характерно для любого этнонационализма. Язык lingua franca мультикультурализма питает романтические надежды, схожие с просвещенческими идеалами «благородного дикаря» и «естественного состояния». Этот язык идеализирует негосударственные этничности, стараясь игнорировать государственные формы, которые делают сами эти этничности возможными и которые притягивают их к государству, как металлические опилки к магниту. Чтобы быть социально эффективным, lingua franca не должен утверждать что-то конкретное, ему нужно быть общей средой коммуникации. Этот язык структурно соответствует той ситуации баланса могущества, которая преобладает, по крайней мере, в западных обществах, при сложившемся положении дел в мировой истории.



* «Этническая группа» здесь и далее используется автором как родовое понятие по отношению к «этносу» (а также «субэтносу» и «суперэтносу») — обычно используемым в русскоязычной научной литературе (прим. перев.).

[1] Хобсбаум и Рэнджер называют это «изобретением традиции» [Hobsbawm and Ranger 1983]. В африканском контексте об этом говорилось как об «изобретении племени» [Vail 1989]. Барт и Геллнер критикуют примордиализм с позиций политического конструирования этничности и национализма [Barth 1969; Gellner 1991]. Энтони Смит, напротив, придает особое значение издавна существующим сообществам, которые поддерживаются культурной памятью, религиозными институтами и деятельностью интеллектуалов; такие этнические традиции и обеспечивают ядро государств с идеологией национализма, и препятствуют вливанию в чей-либо чужой национализм. С точки зрения Смита, коллективная политическая мобилизация в прошлом могла быть частью формирования этнических традиций, а затем уже традиция становилась самовоспроизводящейся [Smith 1986].

[2] Отношение между социологией и биологией — предмет горячей полемики. Я хотел бы заявить со всей ясностью, что мое обсуждение социального конструирования соматотипов отличается от его трактовки в современной социобиологии. Насколько мне известно из чтения соответствующей литературы, в социобиологии ведутся абстрактные рассуждения относительно естественного отбора свойств человека и животных по критерию соответствия этих свойств эволюционной приспособленности (то есть роста успеха в размножении вида). Моя же аргументация связана не с естественным отбором или репродуктивной приспособленностью, а с геополитическими отношениями, которые сохраняют популяции [breeding pools] обособленными или приближают их друг к другу. Большинство социологов, неодобрительно относящихся к социобиологии, склонны вообще избегать этой темы. Такое избегание приводит к тому, что некая эмпирическая реальность (соматические различия в физическом облике) отдается на откуп дисциплинам, которые объясняют эти особенности несоциологическим образом. На мой взгляд, социология достаточно сильна в интеллектуальном плане, чтобы отобрать у биологов эту тематику. В ряде важных отношений социология определяет биологию.

[3] Обыденное различение между расой и этничностью вошло в американскую социологию, так как принято считать, что паттерны ассимиляции для белых европейских этносов и для черных афроамериканцев представляют собой два различных социальных процесса. Тем не менее, данная проблема объяснения может быть решена лишь в рамках единой в аналитическом отношении теории того, что детерминирует вариации в силе этнических различений. Нам следует избегать того, чтобы сегрегация групп воспроизводилась в сегрегации теорий.

[4]Взаимосвязанные причины сдвигов этнических разделений в обоих направлениях данного континуума могут быть исследованы методами компьютерного моделирования, как это представлено в Приложении А.

[5] В Соединенных Штатах признание некой этничности легитимной проявляется в виде официального упоминания об этнической группе во время публичных мероприятий, приглашения на парады отдельных ее представителей, выделения мест в списках кандидатов от партий на выборах или на съездах партий и т.п.

[6] Этот термин восходит к слову этнос, которым древние греки обычно называли политическую единицу, менее структурированную в формальном плане, чем город-государство, или полис. Ранее этносом называли войско или подвижный боевой отряд (war band), иногда племя или нацию [Snodgrass 1980; Smith 1986: 21].

* leve'e en masse (франц.) — массовый подъем.

** Kleinstaaterei (нем.) — малые государства, княжества.

[7] Возникновение национализма зачастую связывается с введением всеобщей воинской повинности, а также бесплатного и обязательного массового образования. Эти явления взаимосвязаны; ранние [национальные] государства, чтобы добиться первого, должны были развивать второе.

* Volkerwanderung (нем.) - переселение народов.

* Миллет — религиозная община в Османской империи (прим. перев.).

** Иль-де-Франс — регион в вокруг Парижа между реками Сена, Марна и Уаза; ядро французского государства (прим. перев.).

[8] Поэмы Гомера, которые стали основным элементом образования около 600 г. до н. э., описывали раннюю и несколько более ограниченную общегреческую военную коалицию — ахейцев, это можно рассматривать как пропаганду транслокальной идентичности, служившей архетипом панэтнического военного союза.

[9] Подъем национальной культуры не предполагает культурного единообразия в каждом аспекте. Разные социальные классы имеют свои культуры. Формирование национальной культуры означает лишь то, что культура высших классов общества успешно институционализируется в публичной сфере как высокостатусная, легитимная культура, соответствующая респектабельным занятиям. Национальным языком становится тот, на котором говорят в политике и бизнесе; на этом языке начинают преподавать в школах, соответственно, закрепляются нормы «правильного» произношения и способа выражения мыслей. Могут оставаться вариации (в Британии, например, таков язык кокни, распространенный среди рабочего класса, и другие региональные диалекты), но только в делегитимированной форме — в качестве объектов публичных насмешек и знаков неполноценного членства в обществе высокостатусной культуры. Написанная в 1912 г. Джорджем Бернардом Шоу комедия, в которой противопоставлены профессор Генри Хиггинс и Элиза Дулиттл, на поверхности является сатирическим осмеянием классового разделения, но на более глубоком и скрытом уровне отражает успех этнолингвистического национализма.

[10] Это подтверждается даже на уровне единообразия в сексуальном поведении, которое Уоткинс исследует как форму национальной культуры. Главные исключения из ее модели обнаруживаются в странах, где в период между 1870 и 1960 гг. разнообразие демографических паттернов, скорее, росло, чем уменьшалось; таковы были Бельгия и Ирландия, где как раз имели место этнические раздоры относительно формы государственного суверенитета: [Watkins 1991: 5].

[11] Здесь имеется в виду период с момента завоевания этрусков около 270 г. до н. э. и до гражданской войны 91‑88 гг. до н. э. между этническими группами итальянского полуострова, в результате которой они обрели полное римское гражданство.

* Magna Graecea – древнегреческие города в Южной Италии (прим. перев.).

[12] Это противоречит историческому мифу, отодвигающему возникновение Китая в прошлое на несколько династий, первая из которых будто бы была основана в 2 698 г. до н. э. Последняя, если бы ее существование подтверждалось какими-то историческими свидетельствами, несомненно, была маленьким королевством, разве что немного более крупным, чем племя. Даже Шан — первое подтвержденное свидетельствами китайское государство ок. 1500 г. до н. э. — занимало лишь северную часть долины Желтой реки (Хуанхэ) [Eberhard 1977]. Этнонационализм по своей внутренней природе является процессом мифотворчества.

[13] Об ощущении нависшей угрозы гибели в Австрийской империи см.: [Wank 1997: 47].

* Volk (нем.) — народ.

[14] Австро-Венгерская империя в конце XIX в. была императорско-королевской (K&K Kaiserlich-Kōniglich), что указывало на «двойную корону» монарха: императора Австрии и короля Венгрии. Эта идентичность была высмеяна Робертом Музилем в романе «Человек без свойств», где страна названа Каканией (игра с двумя буквами «К» и тем, как дети называют испражнения).

** Shtetl (שטעטל, на идише — городок, еврейское местечко) — небольшое поселение полугородского типа с преобладающим еврейским населением в Восточной Европе (прим. перев.).

[15] Lernfreiheit — учебная свобода — институционализированная ок. 1810 г., которая позволила студентам свободно переходить из одного немецкого университета в другой, предвосхитила последовавшие через два десятилетия установление таможенного союза и соответствующую экономическую интеграцию.

[16] Брубейкер отмечает, что в Германии существовала особая культурная модель гражданства, основанная на семейном происхождении («крови»), которая отличалась от территориальной французской модели, по которой гражданство автоматически предоставлялось всем рожденным на французской земле [Brubaker 1992]. Хотя этот немецкий закон о наследовании гражданства слабо работал до 1913 г., его значение выросло в период наивысшего подъема германского военного могущества и в контексте пропаганды пангерманизма. Основанное на наследовании определение этнического сообщества соответствует восходящей геополитической траектории объединения немецкоязычного населения в сильное государство, окруженное слабыми государствами, имевшими в своем составе множество немецкоязычных областей. Новое разделение Германии после ее поражения в 1945 г., переселение беженцев тогда и вновь после падения Советского блока в 1989-1991 гг. сохраняли принцип наследования как критерий этнонационального гражданства в качестве основного и для последующих геополитических ситуаций.

[17] Не следует полагать, что «Италия» занимала тогда земли, очерченные ее нынешними границами. Так, долина реки По в 270 г. до н. э. считалась Цизальпинской Галлией и в течении последующих столетий — колониальной территорией [Франции].

[18] Боркенау приводит свидетельства того, что сам процесс формирования межплеменных союзов для далеких переселений и завоеваний приводил к серьезным изменениям в синтаксисе [Borkenau 1981]. Среди них было то, что Боркенау называет «Я-форма речи» — североевропейский лингвистический паттерн, отделяющий местоимения, особенно первого лица, и делающий ударение на них, вместо того, чтобы обозначать субъектность только флексиями — через склонения (см. Приложение Б).

[19] Подобным образом, после отделения американских колоний от Британии, на рубеже XIX в. имел место весьма резкий отказ американцев от формальных традиций британской речи в пользу особого — более неформального — американского стиля [Cmiel 1990].

[20] Так, примерно с 1450 г. тосканский стал стандартным итальянским литературным языком, поскольку тосканские города, такие, как Флоренция, были центрами культурного экспорта престижного искусства [Burke 1986: 237-238].

[21] Меньшую сложность для геополитической теории этнонационализма представляет укрепление французской национальной идентичности после поражения 1871 г. от Пруссии. Но здесь действовали еще и другие факторы. Проникновение государства ускорилось после этих событий, а геополитическая траектория Франции в целом была на подъеме в связи с ее расширением в 1830-1930 гг. как колониальной державы.

* Ло, Джон де Лористон (1671-1729) — международный авантюрист, картежник и финансист английского происхождения. Промотав богатое наследство, был заключен в тюрьму за убийство на дуэли, бежал из тюрьмы, покинул Англию, после чего занимался картежной игрой и предлагал финансовые, торговые проекты в Амстердаме, в главных итальянских городах и в Париже. Создал первый частный акционерный банк Banque générale, ставший затем государственным. Некоторое время был министром финансов Франции, основал «систему Ло» — выпуск бумажных денег, не обеспеченных золотом и серебром. После спекулятивного ажиотажа вокруг банковских билетов и акций наступил финансовый крах предприятия, после чего Ло бежал из Франции, поселился Генуе, умер в Венеции (прим. перев.).

** Неккер, Жак (1732-1804) — богатый парижский банкир швейцарского происхождения, который несколько раз становился главой министерства финансов Франции. Его отставка королем Людовиком XVI послужила одним из поводов к восстанию 12-14 июля 1789 г. (прим. перев.).

*** Шарнхорст, Ге́рхард Ио́ганн Да́вид фон (1755-1813) — немецкий генерал, военный реформатор и теоретик военного дела. Родился в Борденау (Нижняя Саксония), служил в Ганновере, издавал журнал для военных, командовал конной батареей в Голландии в войне против революционной Франции. В 1801 г. перешел на прусскую службу, где вначале преподавал военное дело, был начальником Генерального штаба Пруссии в войне против Наполеона, затем, после Тильзитского мира — председателем комиссии по реорганизации армии вместе с Клаузевицем, позже — главой военного министерства. В 1811 г. ездил с дипломатическими миссиями в Петербург и Вену. В освободительной войне 1813 г. против Наполеона был начальником штаба Силезской армии. Был ранен ядром в ногу, с незажившей раной поехал в Вену с целью присоединить Австрию к союзникам, но вскоре умер. Известным стал посмертно изданный в Ганновере его труд, написанный совместно с И.Ф.Гойером, «Руководство для офицеров в прикладной части военных наук» (прим. перев.).

**** фон Штейн, Генрих Фридрих Карл фом унд цум (1757-1831) — крупный государственный деятель, дипломат и историк. Родился в герцогстве Нассау, имел титул имперского барона, изучал в Англии хозяйство, руководил рейнско-вестфальской металлургической индустрией, занимал руководящие посты в Клеве, Вестфалии и Пруссии. Провел в последней важнейшие реформы, в том числе: освобождение крестьян, введение земельного рынка, утверждение городского самоуправления, создание новых министерств. В 1812 г. поступил на службу в Санкт-Петербург к Александру I, готовил план всеобщего восстания в германских государствах против Наполеона, на Венском конгрессе 1815 г. представлял Россию. Способствовал там же созданию Германского союза (предтечи объединения Германии Бисмарком), затем ушел в отставку и занялся историей, став одним из основателей «Monumenta Germaniae Historica» (прим. перев.).

* фон Штойбен, Фридрих Вильгельм Августин Людольф Герхард (барон фон Штойбен, фон Штюбен, 1730-1794) — американский генерал прусского происхождения. Родился в Mагдебурге, служил британской короне в североамериканских колониях вместе с Джорджем Вашингтоном. С успехом участвовал в войне за независимость. В 1778-1779 выработал план обучения — «Голубую книгу», которая по распоряжению Конгресса была сделана директивой для американской армии (прим. перев).

** Го́рдон, Чарльз Джордж («Китайский Гордон», «Гордон Хартумский», «Гордон-Паша», 1833-1885), знаменитый английский генерал, служил в англо-французских войнах против Китая. Во время Восстания тайпинов стал во главе китайской армии, отстоял Шанхай, перешел в контрнаступление и подавил мятеж. Затем выполнял множество дипломатических и военных миссий Британской империи в Бессарабии, Египте, Индии, а также в Судане, где получил звание паши и пост губернатора. Жил в Палестине, где проповедовал христианство мистического толка. Затем вновь вернулся в Судан, чтобы эвакуировать египтян, осажденных в Хартуме суданцами, восставшими под руководством Махди. Когда английские войска приблизились к Хартуму чтобы спасти Гордона, город был уже взят, а Гордон убит и обезглавлен (прим. перев).

*** де Конде, Людовик (Луи) II де Бурбон-Конде, принц (Великий Конде, 1621-1686) —французский полководец, генералиссимус. Начав военную карьеру в 17 лет, в 22 года уже возглавлял французские войска, одерживал блестящие победы над испанцами и баварцами в ходе Тридцатилетней войны, что способствовало заключению Вестфальского мира. В период внутреннего раскола во Франции вначале успешно воевал на стороне Мазарини против Фронды, овладел Парижем, после чего попал в опалу и заключение, бежал, затем воевал уже против Мазарини на стороне новой Фронды, проиграл, бежал в Голландию, и уже на стороне испанцев воевал против центральной Франции. Проиграл Битву в дюнах в 1658 г. и после Пиренейского мира опять перешел на французскую службу к Людовику XIV. Чуть не стал польским королем, потом с переменным успехом командовал французскими войсками в Нидерландах и Эльзасе. Последние годы жизни провел в своем имении Шантийи, окруженный французскими философами и учеными (прим. перев.).

[22] Существует обширная литература, посвященная структурным условиям профессиональной мобильности, наиболее важным из которых является рост числа не связанных с сельским хозяйством «чистых» профессий: «белых воротничков», специалистов разного рода [Bendix and Lipset 1959; Blau and Duncan 1967]. Эти условия профессиональной мобильности существуют во всех обществах, независимо от того, высок или низок геополитический престиж могущества. Моя мысль здесь состоит не в том, что геополитическая траектория определяет масштаб вертикальной профессиональной мобильности, а, скорее, в том, что геополитика детерминирует этническую идентификацию даже тогда, когда в одной и той же этнической группе присутствуют представители разных классов. Этнонациональная идентичность, где каждый считается принадлежащим к одной этнической группе, неизбежно содержит в себе классовые различия.

[23] Так, даже в ходе мобилизации небелых этнических меньшинств во второй половине XX в., требовавших своих кусков образовательного пирога, речь шла об аттестатах единой системы образования, а не об особых этнических школьных системах. Аттестаты были стандартизованы, поскольку они стали законным и обязательным требованием для приема на работу на всем рынке труда. Установление этнически обособленной системы образования было бы равноценно созданию особой валюты, которой нельзя расплачиваться за работу в господствующей экономике.

[24] Несколько первых поколений воинственных ирландских националистов, включая Вольфа Тона и Чарльза Парнелла, были протестантскими землевладельцами, то же касается и литературных националистов, таких как Вильям Батлер Йейтс.

[25] Соединенные Штаты перехватили геополитическое лидерство у прежних великих держав и выстроили послевоенный порядок, способствуя распаду империй последних, а также империй менее крупных обладателей колоний. Поощрение в 1950-1960-х гг. ведомой Соединенными Штатами ООН этнического национализма в постколониальных Азии и Африке привело к созданию атмосферы, в которой произошло культурное определение и началась политическая мобилизация подавляемых этнических общностей и в самих Соединенных Штатах.

[26] В космополитическом верхнем слое белого среднего класса с 1960-х гг. по настоящее время моральный и культурный престиж стал определяться поддержкой черного движения. Таков один из источников так называемой «политической корректности» 1980-1990-х гг.

[27] См. в работе [Moskos and Butler 1996] свидетельства того, что наиболее сильная солидарность и интеграция черных и белых наблюдалась в армии США в период после Вьетнамской войны.

[28] То же можно сказать и о составляющих этнонациональной идентичности. История языков не завершилась. Языки будущего будут формироваться не только миграцией и контактами, но также геополитическим доминированием и устойчивыми линиями конфликта. Таково обширное поле исследований для центрированной на государстве исторической макросоциологии языков.

[29] До настоящего времени войска ООН воевали только как отдельные национальные формирования, объединенные лишь на высшем уровне военного командования. Не было никакого опыта битв с участием солдат различных национальностей в смешанных рядах некой мировой армии.

[30]            Даже если не принимать во внимание изменившуюся геополитическую конфигурацию, примордиалистская интерпретация этнической борьбы в бывшей Югославии ошибочна еще по одной причине. Такого рода толкования наиболее оправданы в ситуациях, когда государство не пронизывает общество, а составляет лишь тонкий верхушечный слой. Однако даже в этом случае такие интерпретации плохо объясняют этническую вражду, поскольку протоэтнические группы, как правило, мирно сосуществовали друг с другом в обстановке отсутствия мобилизации перед тем, как государство начало свое проникновение (Барки показывает это на примере Австрийской и Османской империй; см.: [Barkey 1997: 103]). На мой взгляд, бывшая Югославия отнюдь не являет собой пример отсутствия государственного проникновения; имело место ровно обратное: будучи коммунистическим обществом, она представляла собой систему с наиболее глубоким проникновением государства. Падение коммунизма стало двойным ударом, поскольку привело к утрате геополитического престижа (в том числе, посреднической ниши как некой версии международного статуса), а также к разрушению основной структуры проникновения государства. Результат же оказался наихудшим в обеих сферах: достаточно централизованное государство и экономические структуры сохраняют арену для борьбы между [этническими] группами, тогда как проникновение государства, которое могло бы удержать эти группы от насилия, делегитимировано.